Уносимые ветром - Руслан Тимофеевич Киреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— К сожалению, я не мог прийти раньше. Я колебался.
— Все семнадцать лет?
— Весь месяц, — поправил он терпеливо. И объяснил, что если каждый начнет жить по своему времени, то люди просто-напросто перестанут понимать друг друга. Жена спрашивает, к примеру, будет ли муж бутерброд с сыром, он отвечает: нет, лучше с колбасой, — но отвечает через неделю. По ее часам…
— Но вы же находите с ней общий язык! С женой своей.
Он медленно покачал головой.
— Нет. К сожалению, нет… Мне вообще трудно удержаться с кем-либо в одном времени.
На лбу его, как и тогда, выступила испарина. Можно было подумать, что ему и впрямь стоило усилий не улететь в бог весть какие дали, куда мне, простому смертному, тащиться потом и тащиться.
О бумагах напомнил я. О той самой принципиальной схеме… Он открыл баул, но не бумаги вынул, а носовой платок. Знакомый мне вышитый «крестиком» носовой платок.
— Простите, но я должен еще немного подумать.
— О чем?
Баул оставался открытым, но — никакой возни, никаких шорохов.
— Я должен подумать, какие последствия повлечет переход на индивидуальное время.
— Но семнадцать лет назад… Простите, месяц назад вас эти последствия не волновали. — Очень уж хотелось мне хоть краем глаза взглянуть на его каракули.
— Тогда я только что закончил разработку. Как всякому автору, мне не терпелось воплотить ее в жизнь.
— Что же теперь останавливает вас? Пусть каждый знает… скорость своего проживания.
Он промокнул платком лоб.
— Вы полагаете? Но если люди поймут, что время, которое сегодня непреложный закон для всех, — ложь… Что у каждого — свое собственное время… Что тогда? Какое из них правильное? Человек ведь непременно задаст себе этот вздорный вопрос.
Не только на лбу, но и на щеках его заблестели капельки пота. Видимо, ему все труднее было оставаться в одном со мной времени.
— А ваша черепаха? — вспомнил я. — Она жива?
Рука с платком замерла. Тревожно глянув на меня, он полез в баул. Некоторое время шарил там и, наконец, вытащил своего бессловесного компаньона.
Тут в кабинет вошел кто-то, я отвлекся на минуту-другую и не заметил, как мой собеседник исчез.
Шесть лет минуло с тех пор, но он так и не появлялся больше. Впрочем, что для него шесть лет? Неделя какая-нибудь… От силы — полторы.
Я жду.
ГРЕК НА ЗАБОРЕ
— Сократ, — напомнил я, — не написал ни строчки, но тем не менее…
Народ слушал, но не так чтобы очень. Кое-кто конспектировал. Свободных мест было десятка полтора, не больше, — для лекции на философскую тему весьма недурственно.
Я поежился. То ли в аудитории стало прохладнее, то ли меня знобило. Незаметно отвернув лацкан пиджака, мельком взглянул на крошечный с фирменным знаком термометр. Плюс восемнадцать. Маловато…
— Истопник в котельной с обеда еще спит, — произнес лысый толстячок с предпоследнего ряда. — Наклюкался!
Я вежливо поблагодарил за информацию, застегнул пиджак и перешел к суду над великим греком.
— Признанный виновным, — говорил я с умеренным пафосом, — Сократ принял яд. Но разве себя обрек он на смерть? Он обрек на смерть — ибо позор равносилен смерти! — своих судей. Сократ жив…
— Но у него болит печень, — грустно вставил толстячок.
Теперь я посмотрел на него внимательней. Рачьи глаза, двойной подбородок… Явно великоватая ему, не первой свежести рубаха. Удивительные типы являются порой на публичные лекции!
Из клуба мы вышли вместе. Фирменный термометр под лацканом показывал минус десять, а мой спутник был бос.
— Вам не холодно? — осведомился я.
— Привык! — бросил он небрежно и заговорил о Платоне. — Экий поросенок? — пожурил он величайшего из философов. — Как суд описал, а?
— Так вы из Общества? — догадался я и окинул взглядом его странную фигуру. Термометра не было. — Как, простите, величать вас?
— Сократ, — представился он и добавил, поколебавшись: — Из Общества, конечно, но давно. Скоро уж два тысячелетия.
Я невольно замедлил шаг.
— А вы неплохо выглядите, доложу я вам. Почти не постарели.
Он провел ладошкой по розовой лысине.
— Печень, — пожаловался смущенно. — А так ничего… Что новенького в мире?
Признаюсь, его любопытство насторожило меня.
— Органы пересаживают, — уклончиво ответил я. — Сердце, почки… А паспорт, простите, у вас есть? Или хотя бы военный билет?
Толстяк, сопя, вытащил из-за пазухи лепешку с творогом.
— Вот все, что у меня есть. Хотите половину?
Я благодарно покачал головой. Благодарно, но вместе с тем отрицательно.
— А чем, простите, вы докажете, что вы Сократ?
Он развел руками. Комочек творога упал на снег и затерялся бесследно.
— На вашем термометре — девять и семь десятых градуса.
На сей раз я не удивился.
— Понимаю, — сказал. — Понимаю… Вы проницательны. Вы видите то, что от простых смертных скрыто. Это прекрасно, но для современного мыслителя этого недостаточно. Нужен документ. Иначе вас могут привлечь за бродяжничество.
Сократ шмыгнул носом.
— Последний раз меня привлекали за что-то другое. Не помню. Каждый раз что-то новенькое.
— Прогресс, — сказал я. — Мир, как вам известно, дорогой коллега, не стоит на месте.
Подтверждая мои слова, из-за угла выкатил троллейбус. В дверях торчала женская сумочка.
Взяв философа за руку — чтобы, чего доброго, под колеса не угодил! — я заботливо перевел его через дорогу.
Слева от нас был невысокий каменный забор. Мы остановились.
— Я тут диссертацию о вас написал, — сделал я признание. — Докторскую.
Подпрыгнув (довольно резво для своего возраста), Сократ уселся на заборе.
— Зачем? — полюбопытствовал он.
Теперь настал мой черед развести руками. Про себя же думал: вдруг на защиту явится? И ладно бы сидел, слушал, сопел в две дырочки… а то ведь вопросики задавать начнет. С подковырочкой.
Я ласково обнял его.
— Послушайте, дорогой, на кой черт вам все это?
— Что — это? — спросил он, болтая, как ребенок, ногами.
— Все! Слава у вас есть? Есть! В энциклопедиях о вас пишут? Пишут? В университетах изучают? Изучают! Ну! Что, скажите, еще вам надобно? Зачем по свету шляетесь? Лежали б себе под кипарисиком.
Рачьи глаза мечтательно затуманились.
— Я бы с удовольствием…
— Ну так в чем же дело? Ведь вы приняли яд, насколько мне известно.
Сократ усмехнулся.
— Яд! Разве это яд! Вот во времена Гомера, говорят, был яд.
— Другой бы попробовали.
— Пробовал.