Уносимые ветром - Руслан Тимофеевич Киреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я задумался. Жаль было мне коллегу, искренне жаль, хоть он и не написал ни строчки. И тут меня осенило.
— Послушайте! — воскликнул я. — А ртуть?
Великий грек с интересом повернул свою лысую голову.
— Ртуть? Вы думаете, поможет?
— А то нет! Обязательно поможет! — Я проворно достал термометр.
— А как же вы? — забеспокоился философ. — Вам ведь нужно следить за температурой.
— Пустяки! — браво сказал я. — Напишу заявление, сактируем, и мне выдадут новый.
Сократ колебался. Он был щепетильный человек и не желал доставлять ближнему лишние хлопоты. Да и печень к тому же…
Я дунул на термометр, аккуратненько тюкнул его о забор и бережно вылил ртуть в пухлую ладошку.
Мудрец с улыбкой предложил мне половину. Я благодарно покачал головой. Благодарно, но вместе с тем отрицательно.
— Я, знаете, обедаю дома… И потом, у меня еще лекция о Платоне.
КОНСУЛЬТАЦИЯ
В дверях стоял юноша с голубой папкой. Это был автор. Начинающий… Он сказал, что высоко ценит мои книги и хотел бы…
— Никогда, — отрезал я. — Никогда не буду я читать этого. — И — на папочку глазами, на папочку.
— Почему? Может быть, в моих скромных опытах…
— Тем более! — перебил я. — Даже если они не безнадежны. Даже если в них мерцают проблески таланта. Или россыпь таланта. Или целые залежи. Вы слышите? Целые залежи! Читать все равно не буду.
— Но почему?
— Потому что все уже сказано. Кое-кто, между прочим, понял это еще четыреста лет назад. И стал, не таясь, пересказывать — правда, собственными словами — уже написанное Например, историю Ромео и Джульетты. Так что вы пойдете по третьему или даже по четвертому кругу. Если не по сотому.
Юноша переложил папку из одной руки в другую.
— Но я не могу не писать.
— Пишите, — сказал я. — Пишите письма, жалобы, докладные записки и записки объяснительные, заявления на отпуск, анонимки, черт возьми. Заведите тетрадь расходов и дневник погоды. Собственноручно Заполняйте бланки в прачечной. Хорошо писать приходные ордера в сберкассах или на худой конец расходные. Пишите в лифте, когда вас никто не видит, но мелом, дорогой, мелом, дабы можно было стереть. В крайнем случае сочиняйте записки любимым девушкам. У вас есть любимая девушка?
Он потупился, розовея.
— Есть! — вскричал я. — У вас есть любимая девушка, а вы, простите, занимаетесь ерундой. Вы рискуете, безумец! О-о, вы очень рискуете.
— Чем?
— То есть как это чем? Да вы и впрямь спятили! Сейчас вы берете ее под руку, и дрожь бежит по вашим членам. Вы видите ее улыбку, и у вас замирает дыхание. Это сейчас. А потом? Вы знаете, что станет с вами потом? Что сделает с вами вот это? — И я кивнул на рукопись, залог бед и крушений.
— Что? — прошептал он.
— А то, что, беря за руку прекрасное создание и ощущая дрожь в теле, вы непроизвольно отметите: ага, дрожь! Пригодится для любовной сцены. Запомнить: возникает в районе лопатки и идет… Куда она идет? В район селезенки. Какая уж тут любовь! Какое самозабвение, когда день и ночь находишься под неусыпным надзором. Смеешься, а живущий в тебе секретарь регистрирует: смешно. Плачешь, а он заносит в протокол: грустно. Ужасный соглядатай! Хочешь прогнать его, а он фиксирует: гонит И так изо дня в день, из года в год. Лишь последнюю запись не успеет он сделать: «умер», — поскольку отдаст богу душу одновременно с вами. Но ведь и вы не успеете порадоваться, что хоть раз одурачили его. Вы боитесь собак?
— Собак?
— Ну да, собак. Обыкновенных собак. Дворняжек, овчарок, доберманов-пинчеров, московских сторожевых, колли, пуделей и бульдогов.
Он поморгал глазами, не понимая.
— Не боюсь.
— Так будете! — заверил я. — Собак, грозы, автомобильных катастроф, несвежих пирожных (и свежих тоже), хулиганов, болезни Боткина, а уж о раке и говорить нечего.
Он молчал. Судя по всему, он был смелым парнем. Пока…
— Пока! — произнес я и поднял палец.
— Пока — что?
— Пока у вас не разовьется фантазия. А она у вас разовьется непременно, коль скоро вы будете упражнять ее, — без этого какое ж писательство? И вот тогда-то, стоит вам увидеть на улице собаку, как перед мысленным вашим взором предстанет жуткая картина. К вам, оскалив зубы — ах, как хорошо видите вы эти чудовищные зубы! — устремляется пес, клыки его вонзаются в вашу мягкую белую икру, брызжет кровь, вам делают сорок уколов.
— Сорок?
— Именно сорок. Или даже сорок два. Парочку лишних вы, мнительный человек, выцыганите сами — на всякий случай. Потом вы слышите в автобусе, что кто-то умер от рассеянного склероза, приходите домой, открываете энциклопедию и тотчас обнаруживаете у себя все симптомы… А вы думали? Или вы полагаете, что фантазия, которую вы дрессируете ежедневно, так-то всегда и будет вашим покорным псом? Э, нет! Очень скоро она выйдет из повиновения и начнет такое вытворять… Такое… А мания несовершенства? А гарантированный проигрыш в вечном соревновании с классикой? А отсутствие выходных и отпусков, ведь настоящий писатель, как известно, работает всегда?
Я видел, что мой гость колеблется.
— Но я…
— Понимаю! — воскликнул я. — Вы не мыслите подлинного счастья без сочинительства. Прекрасно! В таком случае назовите мне хотя бы одного счастливого писателя. Хотя бы одного! Толстой? Но он сбежал из дома и умер на чужой койке. Бальзак? Его убил кофе в пятьдесят лет — самый расцвет для мужчины. Стендаль умер на улице, и всего лишь одна газета напечатала о нем, переврав фамилию, крохотный некролог. Мопассан сошел с ума, а Сервантес подался в монахи. Гоголь…
— Довольно! — закричал он. — Довольно!
И бросился вон, унося рукопись.
Я придвинул стопку чистой бумаги и вывел: «Часть шестая. Глава первая».
СРЕДЬ ШУМНОГО БАЛА
«Итак, — написал я, — секрет долголетия открыт…» И тут по потолку, только с обратной его стороны, застучали каблуки. Они стучали звонко и радостно, как, собственно, и полагается стучать каблукам на стройных ногах девятнадцатилетней красавицы.
Задрав голову, я терпеливо ждал. Вот, услышал, открыли шкаф, вот уронили что-то (кажется, губную помаду), вот наконец бросили: «Адью!» — и долгожданная тишина наступила. «Итак, — написал я, — секрет долголетия…» Но в этот момент сосед слева врубил Аллу