Подари себе день каникул. Рассказы - Габриэла Адамештяну
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …Мед что надо: белой акации! Оно, конечно, иногда и попробуешь. Потому как есть можно было — сколько душе угодно, это точно. Ну когда и возьмешь баночку. Так ведь и то с опаской…
Вспоротое пахотой бурое поле в багряных отблесках заката напоминает перезрелую сердцевину арбуза. Белые пятна овец испещрили его. Белые тени мелькают в глазах, и уже кажется, будто стерня вовсе не стерня, а недобритая седая борода, и овцы выглядят пучками белых волос на темном лице земли.
— А что твой-то, с которым ты жила?
— Да, твой-то что? С тобой переехал?
— Нет…
Она улыбается, сверкая кривыми белыми зубами. Весело и кротко.
— Дом я продала… Как стали мы сюда переезжать, а он и говорит, мол, документы на дом оформляй на меня. Ну а я на него оформлять не захотела, он и ушел…
Поле. Женщины сажают перец: сожженные солнцем лица, платки низко надвинуты на лоб, серые нитяные чулки завязаны под коленями. Одна за другой распрямляются и, загородив глаза ладонью, глядят на поезд. Неожиданно обдает запахом навоза и земли, слышно, как аист хлопает крыльями.
— Виданое ли дело — выправлять ему документы на дом! А дети?
— Я тебе так скажу: непорядочный он человек, раз документы на себя выправлять требовал!
— Права у тебя такого нету! Не имеешь ты права на него выправлять. Закон…
— Право-то ты имеешь…
Она улыбается.
— Да его и видно, что он за человек — не поймешь, когда у него получка бывает… Не поймешь, сколько зарабатывает…
Пруд. Пронзительно-зеленое зеркало воды, украшенное ряской.
Собеседницы, все три разом, проталкиваются к выходу.
— Э, да зачем тебе замуж, замужем ты была! И дети у тебя есть. Их-то вырастить надо…
— Оно бы, может, и ничего… Кабы человек хороший…
Дома ярко-синие, ярко-зеленые. На изгородях сушатся связки табака. Вагон остановился как раз перед буфетом. Двое тщедушных работяг в выгоревших спецовках и запыленных беретах выходят с откупоренными бутылками пива.
— Глянь-ка вон на того, длинного, — ишь, горло-то дерет, петуха перед армией напоследок пускает.
Вроде из купе кто-то вышел. Может, освободилось место?
…А то и бензин воровали. Это у которых малолитражки. Так один приладился: на плече вот такусенькая сумочка — точь-в-точь под бидон. Наполнит бидон бензином и идет. Прямо безо всяких проходил. Ух и сильны бродяги, это ж надо, как перли, чтоб им ни дна ни покрышки!
Дверь купе приоткрыта. Шибает запахом цуйки.
— …А в шестьдесят восьмом один упер самолет. Самолет Красного Креста! Угнал через Венгрию в Австрию — и привет!
— Видать, не пустили тебя в купе!
Эта женщина — чудная. Не только потому что косит. Вдобавок она порядком шепелявит — сбоку не хватает зуба.
— Ух, мужчины здесь — звери! Ну и злые здесь мужчины! Грят, в Трансильвании другие. Там, мол, другие — люди так грят. Там, мол, есть и ничего. Кто как грит…
Трудно разобрать, что она такое болтает, быстро-быстро лопочет, широко разевая рот, прошитый нитями слюны. Должно быть, наскучило ей молчать, вжавшись в двери купе.
— …Я с ими делов не имею, и незачем мне с ими рядом сидеть. Я как сяду, меня в сон клонит, и унесет меня к черту на рога — аж за Видя! Я грю, я делов с ими не имею! Эх, была бы я молодая, села бы в поезд да уехала бы далёко! Эх и далёко — в Сату-Маре! У вас, вишь, сумка с бумагами, небось документы, вы женщина ученая, самостоятельная, а я — с метлой, мне что: куда хочу, туда и еду. Вот и еду куда глаза глядят.
Чистая зелень июля с головокружительной быстротой ускользает назад. Под лопотанье соседки. Чистенькая красно-кирпичная станция, женщина в форме поднимает флажок. На жердях полощутся ленточки пластика — пугало.
— …Вот хотя и теперь: ведь никто не знает, что я удумала! А я — еще подожду месяц-другой и подам на развод! Я вообще делов с ими не имею! Хотя и с им, потому — он все деньги отослал матери, он ей цельный дом построил. Здоровенный такой домина — в Молдове! Ну и пускай катится! А что я удумала, того никто не знает! Только я-то удумала! Такие вот дела… А до его мне нету дела. И до другого тоже. Потому — и другой, ты бы на его поглядела… Даром что из Сату-Маре! Думаешь, он не такой? Да с им ни на свадьбу, ни на крестины — никуда, потому — пьет, а потом как чумовой! И тогда уж все к чертовой матери. Сама понимаешь, какая тут свадьба! Вот я и грю: в гробу я его такого видала! Мне-то в жизни всяк пришлось. Потому и грю: глаза б мои на их не смотрели. Эх, была бы я молодая, грю, села б в поезд и уехала бы да-а-лёко!.. Эх и далёко — в Сату-Маре… Только вот мать у меня еще жива, старая она… Заработаю денежку — надо ей дать, а то как же? Такие вот дела…
Пыль на листьях карликовой айвы, на бархатцах по краю откоса. На столбах — охапки сухой соломы: аистиные гнезда. Теперь, когда поезд набрал скорость, звуки снаружи почти не слышны.
КОРОТКАЯ ПРОГУЛКА ПОСЛЕ РАБОЧЕГО ДНЯ[5]
Чудовищная жара — и откуда после всех этих бесконечных дождей? С утра над городом висел туман, и трудно было определить, какой установится день; а теперь вот зной, а они в свитерах и в плащах. Тащатся по раскаленному асфальту, одурев от сверхурочной работы, от кофе, от табачного дыма, от примелькавшихся лиц. Гулкое облачко голосов и смеха плывет над ними, истаивая на широких просторах аллей.
— …и тут наступила тишина — не знаю почему, должно быть, перед вопросами… И вдруг вижу: Коман взял папку и собирается встать. Погоди, мой мальчик, говорю я ему, это еще не все, и потихоньку, чтобы не видно было президиуму, тяну его за пиджак… Погоди, мой мальчик, говорю, это еще не все, ты еще не свободен. Он садится и мгновенно — ну понимаешь, мгновенно — засыпает…
Солнце печет затылок, преследует слепящим светом. За ними — опустевшее учреждение, новый дом, построенный всего несколько лет назад, вырастает из асфальта, перерезанного газонами. Стрекочут под сурдинку кузнечики, да где-то высоко, у самой крыши, крики стрижей буравят воздух.
— …я всегда говорил, что это человек опасный, если он получит власть, подожди, ты еще увидишь, что мои слова…
— …думаешь, он в самом деле хотел задать вопрос или просто так, спросонья?..
— …нет, другого такого во всем учреждении не сыщешь, у него своя техника разработана — спит на заседаниях, как заяц: с открытыми глазами. Да ты хоть Петрину спроси, она рядом с ним сидела, небось даже слышала, как он храпел.
Петрина идет в двух-трех метрах впереди, с Оницою. Время от времени поворачивает к нему голову и хмурится — на ее гладком, немного покатом лбу меж бровей пролегла маленькая морщинка. Когда она так вот смотрит, Оницою (говорит только он, как всегда, если они вдвоем) — Оницою знает: она слушает очень внимательно, вот так сосредоточенна Петрина в дни особой запарки, перед сдачей работы, когда они засиживаются допоздна, и это выражение лица означает, что Петрина — вся внимание; за месяцы, пока они работают в одном кабинете, Оницою изучил ее — уж он-то ее знает.
— Ты видела, как Коман клевал носом?
— Бедняга! Как же, видела, — шепчет Петрина, — жаль его…
Она держит обеими руками сумку за спиной и при каждом шаге высоко подбрасывает ее — сумка бьет по икрам, выглядывающим из-под короткой юбки. Ее движения нарочито небрежны, она чувствует их неловкость, но продолжает все так же подбрасывать сумку и шагать неуклюже, вразвалку, подстраиваясь к походке Оницою.
«Бедняга, бедняга», — передразнивает ее Оницою. — Когда ежедневно видишь, как он уже с двенадцати часов засыпает, сидя на стуле, приходит в голову, что ему, пожалуй, пора завязать со службой, а? По крайней мере я так думаю, ты, может, и не согласна… Если бы я дошел до такого состояния, то сам явился бы к начальству и сказал: вот что, товарищи, я свое отработал, с меня хватит, все, пускай приходят молодые, пусть сами попробуют что почем — вот как я бы поступил, будь я на его месте, прямо пошел бы и сказал…
— Мне кажется, ему не хватает стажа… у него был перерыв, — задумчиво говорит Петрина; резкость Оницою ее пугает.
И что это на нее нашло — пожалела Комана, а если всерьез задуматься, стоит ли он сострадания? С какой стати его жалеть? Что спит на заседаниях? Так ведь в этом нет ничего жалостного, скорее смешно, Оницою прав, он, как всегда, прав. Потому-то Петрине и льстит, что Оницою порой теряет время на разговоры с ней, в обеденный ли перерыв, когда они вместе ходят в столовую, или когда после работы идут до автобуса. Он говорит, а она внимательно слушает, даже наморщит лоб — до того внимательно: старается все уловить и ответить именно то, что он хочет услышать!
— Надо как-нибудь тебе рассказать — не на ходу — историю Комана, — продолжает Оницою уже другим тоном. — Как-нибудь, когда у меня будет больше времени, расскажу тебе всю эту историю… Только ему все-таки пора на пенсию; стоит ли, из-за нескольких сотен леев каждый сопляк может тыкать в него пальцем… Уйти на пенсию по собственному желанию, — подытоживает Оницою, чтобы у Петрины не оставалось на этот счет сомнений.