Подари себе день каникул. Рассказы - Габриэла Адамештяну
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я разочарован, — произносит он медленно и внятно. — Разочарован всем: и реакциями зала, и президиумом, и в особенности тем, кто вел собрание…
Он медленно поворачивается и пристально, с вызовом смотрит в глаза Пэтрашку. Только на губах все та же улыбочка — видно, не хочется, чтобы бросалась в глаза злость.
Им недовольны, это Пэтрашку понимает, но не может взять в толк, чем провинился; чтобы выиграть время, он шарит в карманах куртки — куда-то запропастилась зажигалка, — уж это его малодушие!.. Наконец зажигалка найдена, а вот что ответить, он так и не нашел; дело даже не в словах Оницою, а в выражении его лица (он всегда так глядит, когда пытается сказать в глаза неприятную правду.
— От того, кто ведет совещание, многое зависит: он задает тон, присутствующие видят по нему, до каких пор возможно наступление. Да, многое зависит. Но так как сегодня было не совсем обычное совещание — ведь правда? — зал мог лучше ориентироваться, присутствующие смогли — и слава тебе господи, что смогли (торжественный голос Оницою исполняется иронией), — сделать более достойный выбор…
Старые счеты с Олтяну, старое недовольство — ничего больше, с облегчением решает Пэтрашку. Хочет, чтобы я внял его доводам и все передал Олтяну, но подозревает, что я этого не сделаю (так и есть, я ни слова не скажу Олтяну, сам не знаю почему, только это уж точно — ни слова не скажу). И вообще мне порой кажется, что Оницою слишком уж суров. И Пэтрашку нервно затягивается мокрой сигаретой — проклятый «Амирал», деревянный, сырой. Думаю, он иной раз преувеличивает, например, когда считает Олтяну человеком опасным и никчемным… Но может, я чего-то не замечаю, потому что многим обязан Олтяну? Закрываю глаза на дурное в нем, потому что он всегда ко мне доброжелателен, или в силу моего оппортунизма — как иногда дает мне понять Оницою? Не могу объективно оценить ситуацию, потому что сам вовлечен в игру — как тот же Оницою вчера сказал мне в столовой? Возможно, я и вправду оппортунист, подумал он, и мысль эта не особенно его возмутила — чуть уколола самолюбие, а впрочем, он даже немного возгордился: словно избавился от позорной невинности, словно его наконец-то признали взрослым. Но под этой мыслью копошилась другая, куда более старая и укоренившаяся, от которой очень хотелось уйти: что на самом деле он плывет по воле волн и никогда не сможет сам выбирать — трезво, холодным рассудком — благоприятные ситуации и благосклонных к нему людей.
Вдруг вспомнилось, как на собрании — не на сегодняшнем, а несколько лет назад — Оницою поднялся и, еще до того как приступили к обсуждению кандидатур, выступил с самоотводом.
— По состоянию здоровья я не смогу больше работать, — сказал он, обращаясь к залу со своей вызывающей улыбочкой. — Прошу вас удовлетворить мою просьбу и не выдвигать меня.
Он сделал это поспешнее, чем следовало, сразу же после того, как зачитали список. Очевидно, был кем-то предупрежден, что в списке есть его имя, что три человека там лишние и он явно не пройдет; сообразил, что в последнее время не популярен; взвесил шансы, встал и благоразумно отказался сам.
Во всяком случае, примерно так поговаривали после того заседания, которое положило начало ослепительной карьере Олтяну. Полагали, что Оницою правильно сделал, уступив дорогу Олтяну, что у него все равно не было шансов победить. Хотя Кристиан Пэтрашку и сейчас, по прошествии стольких лет, не верит этим слухам, впрочем, и тогда он им не верил. Просто Оницою сыт по горло всей этой возней и решил привести в соответствие свои убеждения и дела, теорию и практику — он ведь столько раз сам, во время прогулок домой, когда они заходили выпить пива, признавался, что это необходимо ему.
— …да… то есть да… я тоже так думаю, — поколебавшись, соглашается Пэтрашку, рассеянно играя зажигалкой. — Мне тоже показалось, что заседание было не очень удачное.
Если хочешь сохранить добрые отношения, дружбу, надо щадить самолюбие ближнего, а иногда даже закрыть на что-то глаза. Порою дома и на работе в этом отношении приходится заниматься таким головокружительным слаломом, что в конце концов встает вопрос: стоит ли игра свеч? Хотя в отношении Оницою он никогда этим вопросом не задавался, попреки друга переносил с готовностью: что поделаешь, таков недостаток людей цельных — они суровы, слишком суровы, иной раз и непреклонны; но с ними по крайней мере чувствуешь себя спокойно, они не станут говорить за спиной — выложат все напрямик.
Оницою искоса глядит на него — будто хочет что-то добавить, — но молчит. Лицо Петрины выражает удивление: глаза круглые, уголки губ опущены, она поочередно глядит то на одного, то на другого спутника. К их разговору она не прислушивалась, но по тону почувствовала неладное. Однако не стоит слишком волноваться — они ведь друзья, и это не первая их перепалка. Притвориться, что ничего не заметила, значило бы показать, что принимаешь все всерьез; и поскольку она уверена, что это просто игра, лучше принять в ней участие, хотя бы статисткой.
Петрине уже за двадцать, но по части мужчин она неопытна. Может, потому что замкнута и серьезна или не такая кокетка, как большинство девушек ее возраста. Она неопытна по части мужчин, у нее нет о них романтических воспоминаний, и потому до сих пор на удивление свежи в памяти нехитрые проделки ее одноклассников. На переменах, вместо того чтобы шептаться с какой-нибудь подружкой, под ручку прогуливаясь во дворе (может, потому что шептаться было не о чем), она оставалась в классе; стояла у печки и смотрела, как мальчишки толкают друг друга, как бегают между партами и по темному коридору, как походя награждают друг друга подзатыльниками по круглым, колючим, коротко стриженным головам, как переругиваются и вцепляются друг в друга из-за пустяка, как нарочно ударяют мячом того, кто послабее, а тот по возможности отыгрывается на самых тщедушных. Прижавшись к теплому кирпичу, покачиваясь, Петрина так и стояла одна, пока не прозвенит звонок; и было грустно глядеть на это мальчишечье бахвальство и грубость, на эти бесконечные стычки, и еще было грустно, что они так примитивны и она не может ни в одного из них влюбиться. Она была в тысячу раз наивнее их, ничего не смыслила в жизни и все же наблюдала за ними, как теперь наблюдает за этими двумя мужчинами — с удивлением, и это несколько высокомерное удивление и сейчас написано на ее лице.
— Может, попробуем сесть? — спрашивает Пэтрашку, он беспокойно вглядывается в даль, где показалось красное пятнышко автобуса.
— Я хочу пройтись пешком остановку-другую, — хмурится Оницою.
Он быстро отворачивается и смотрит на набережную: если хотите, садитесь в автобус — будто говорит его сумрачное лицо, — садитесь, пожалуйста, я ведь знаю, что вам хочется сесть, вот и садитесь, да поскорее, дайте мне возможность идти своей дорогой…
Во всем этом есть что-то нарочитое, какая-то напряженность, и Петрина смелеет; она пристально глядит на Кристи Пэтрашку, умоляя его взглядом тоже остаться. Но по его узкому веснушчатому лицу, по лбу с обозначившимися от солнца морщинами, по косо прорезанным глазам — светло-карим, с неожиданными на свету зелеными точечками — видно, что он ничего не понял: лицо выражает только нетерпение.
Слышен скрежет тормозов — автобус останавливается, — приглушенные голоса, восклицания жаждущих войти, нервное: «Ну-ка, барышня, поторопитесь».
Пэтрашку переминается с ноги на ногу, беспокойно поглаживает волосы (две — трудно поверить! — седые нити сверкают на левом виске): ему надо непременно сесть в этот автобус, не то опоздает, но в таких случаях он всегда не находит подходящих слов, чтобы откланяться.
— Что ты стоишь? Беги, если хочешь сесть! — кричит Петрина.
И сама удивляется — как повелительно звучит ее голос: и заподозрить нельзя, что она торопит его из великодушия.
— Тогда до следующего раза, — подхватывает Пэтрашку. — Да-да, до следующего раза, — кричит он уже на ходу.
И — пускается бежать.
Хоть вроде и нет причин, но он почему-то чувствует себя виноватым; давит ногой горящую сигарету и с разбегу прыгает в автобус.
Они стоят на тротуаре у остановки, улыбаются дружелюбной кислой улыбкой и устало машут рукой. Из автобуса тем, кто теснится на задней площадке, сквозь замутненное пылью стекло видны два как-то разом уменьшившихся силуэта: высокий, по-юношески сутуловатый — Оницою, прямые блестящие волосы падают на узкий лоб; рядом Петрина, черноволосая худенькая девчушка на длинных ногах, из-за короткой — не по моде — юбки она кажется еще худее; ее жиденькие мягкие волосы взъерошил ветер.
И если оба они выглядят смущенными, то не потому, что остались вдвоем — учрежденческая молва не причислила их пока к постоянным парам. Хотя, когда ты смотришь на них из удаляющегося автобуса (временами поглядывая на часы, потому что тебя ждут и ты боишься опоздать), то запросто можешь подумать с сочувственным превосходством: видно, им доставляет удовольствие болтаться вдвоем по городу — лишь бы попозже вернуться домой.