Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Держи, – крикнули ему с борта, – это для дона Рикардо!
Бочка, слишком тяжелая, выскользнула из рук Далмау, и рыба вывалилась на песок. Рыбак сбил его с ног первой же затрещиной, в глазах у Далмау помутилось, и он не видел уже этих рыб, которые отчаянно били хвостами, словно пытаясь добраться до моря и укрыться в волнах. И Далмау тоже не удалось укрыться от рыбака, который отвел душу, пиная его ногами в живот.
– Это чтобы ты о наркотиках и думать забыл! – кричал моряк, все больше ожесточаясь. – Мерзкий паразит! Хоть бы вы все передохли.
При полном невмешательстве шестерки, который всегда его сопровождал, удары и оскорбления множились. Порой, когда ломка одолевала и Далмау корчился, криками требуя морфина, его снова окунали в море; детишки хохотали, издевались над ним; некоторые вместе с собаками, которые прыгали среди волн, бежали следом, набирали воду горстями и поливали его сверху. Казалось, никого не заботило, будет он жить или умрет. Об этом, как слышал Далмау, твердили все: «Дону Рикардо без разницы. Коли он не подохнет, то вылечится». Бывало, что с работы его приносили без чувств. Несколько раз он заболевал, поднималась температура; тогда его заворачивали в одеяла и по-прежнему давали алкоголь, овощи и тухлую рыбу. Однажды, когда его притащили с берега, Маравильяс и ее брат явились и подошли к сараю.
Далмау их даже не узнал. Он рухнул без сил на одеяло и скорчился в позе эмбриона.
– Ты не уморишь его? – спросила trinxeraire у дона Рикардо. – Он еще слишком слаб для такой работы.
– Наоборот, девочка. Необходимо, чтобы он делал что-то, двигался, трудился; чтобы забывал думать о наркотике. Только таким манером он напишет для меня картину и я смогу вернуть его тебе. А если помрет тем временем, что ж, значит не судьба.
Маравильяс кивнула.
Работа становилась все тяжелее с каждым днем: встречать рыбаков, носить дрова, воду, вещи… Ему поручали все подряд. Ужесточились условия, в каких его содержали. Доза алкоголя уменьшилась до такой степени, что Далмау умолял уже не о морфине, а о лишнем глотке спиртного.
– Сдохни уже! – отвечали ему.
Он провел три месяца в Пекине, в заточении, и перестал уже безропотно сносить побои: в один прекрасный день даже пытался оказать сопротивление рыбаку, который с криком «Давай-давай!» пнул его под зад, понуждая идти быстрее с бочкой на плечах. Далмау пробежал несколько шагов, поскольку пинок придал ему ускорение, потом сбросил бочку на песок и обернулся к рыбаку, который с тех пор, как художника притащили в Пекин, тысячу раз лупил его. И, несмотря на дерзкий вызов, рыбак добавил еще; ненависть, проснувшаяся в Далмау, не нашла опоры в изможденном теле, неспособном драться.
Также Далмау стал мучить голод; ощущение, глубоко взволновавшее его: он как будто рождался заново. Его уже не устраивали объедки, какие ему приносили день за днем, он стал требовать настоящей еды, правда, без успеха. Дон Рикардо велел по-прежнему давать ему подтухшую рыбу, овощи и огрызки хлеба. И все-таки у него появилась слюна, хотя бы при воспоминании о разнообразных яствах, какими он наслаждался раньше; язвы и порезы во рту и на губах постепенно затягивались. Речь исправилась, стала беглой, он начал лучше видеть… и лучше понимать. «Какого черта я здесь делаю?» – то и дело спрашивал он себя. Он все еще жаждал морфина и алкоголя, но не страдал уже ни от ужасных припадков безумия, ни от лихорадки, ни от конвульсий. По мере того как проходила зима 1905 года и средиземноморское солнце светило все ярче и все сильнее грело, Далмау понемногу поднимался из преисподней, где ум его блуждал без какой-либо связи с реальностью. Улыбнуться ясному небу, морю, даже псу-крысолову, который продолжал его сторожить, означало затеплить в себе огонек иллюзии, постепенно возвращавшей блеск глазам; на этом фундаменте выстраивалось здание вновь обретенной жажды жизни.
– Я хочу видеть дона Рикардо, – заявил он однажды утром шестерке, который принес завтрак.
Далмау никогда не видел того, кто объявил себя его хозяином. Знал, что тот жил в хижине, к которой примыкал его сарайчик. Слышал, как люди заходят туда и оттуда выходят в любое время суток; до него доносились споры, иногда крики, но он никогда не видел хозяина вживе.
– Тебя работа ждет, – ответил шестерка, не придав словам узника ни малейшего значения.
Но Далмау продолжал настаивать, и однажды утром, уверенный, что его опять ведут на работу, оказался в хижине дона Рикардо.
– Значит, ты и есть мой художник?
Глаза Далмау не сразу привыкли к полумраку и дыму от печки, наполнявшему комнату. Когда он начал что-то различать, его поразило многообразие нагроможденных повсюду предметов. Он будто бы попал на базар, в центре которого, у железной печки, испускающей дым, восседал в кресле, по-видимому, сам дон Рикардо, тучный, укрытый одеялом. Там же присутствовали двое подручных и два или три ребенка из тех, что прежде насмехались над Далмау; теперь же никто не обратил на него никакого внимания. Здесь властвовал один только дон Рикардо.
Далмау растерялся. Так странно выглядел этот человек, что все слова казались излишни.
– Чего ты хочешь? – требовательно спросил толстяк.
– Почему все говорят, будто я принадлежу тебе? – все-таки выдавил из себя Далмау.
– Потому что это так, – отвечал дон Рикардо. Далмау всего лишь протянул руку ладонью вверх, будто этот жест мог выразить несогласие лучше любых слов. – Тебя притащили сюда полумертвым, а я вернул тебе жизнь. Ты мне принадлежишь.
– Но…