Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так с ним и поступили. Далмау – или все, что от него осталось, – лохматого, обросшего бородой парня, тощего как скелет и изможденного, приковали за лодыжку в сараюшке без двери меж двумя халупами, с песчаным полом; два ящика служили единственной мебелью, а одеяло кое-как спасало от холода. Пес-крысолов остался снаружи, вместе с другими собаками всех мыслимых и немыслимых пород.
– Сторожите его хорошенько, – наказал им подручный дона Рикардо.
И свора, хорошо обученная таким командам, не подвела. Сарай всегда кто-нибудь да сторожил.
На Далмау, сидящего взаперти, накатывали приступы тоски и тревоги, вызванные морфиновой ломкой. Понос и рвота не прекращались, а в сарае никто не убирал, и все оставалось внутри; один за другим следовали мышечные спазмы, терзала нестерпимая боль… Он кричал, ногтями рвал на себе кожу, бился о доски сарая ногами и кулаками, а когда и головой. Орда полуголых детишек вовсю потешалась над ним: малыши плевались, бросали в него всякой дрянью, а когда наступал пароксизм, ликовали и подзадоривали: давай, мол, бейся сильнее, не жалей себя. В такие моменты кто-нибудь из свиты дона Рикардо приносил спиртное.
– Морфина! – однажды посмел потребовать Далмау, истошно крича. – Дайте морфина!
Подручный поставил стакан анисовки на ящик и влепил Далмау такую затрещину, что тот отлетел к стене.
Дети, которые даже не разбежались, когда взрослый вошел в сарай, засмеялись и захлопали в ладоши.
– Ты почитай что дохляк, дурья твоя башка, – обругал его подручный. – Не знаю, зачем только шеф тратит на тебя силы. – Потом, вместо того чтобы оставить анисовку на ящике, взял стакан и выплеснул Далмау в лицо. – Втягивай, если хочешь.
Далмау хотел было ответить, но сумел лишь пробормотать несколько неразборчивых слов. «Я еще не дохляк», – хотел он сказать.
Ему давали еду. Зловонные остатки рыбы, овощи со дна кастрюли, огрызки хлеба. В Пекине было полно рыбаков. Алкоголь его порою бодрил; тогда ему удавалось связать воедино какие-то мысли; даже являлись воспоминания: Эмма, Урсула, учитель, мать… В эти моменты просветления он не мог уразуметь, как очутился здесь, среди хибар, прикованный.
– Ты принадлежишь дону Рикардо, – ответил один из людей скупщика, когда Далмау смог наконец задать этот вопрос, не без усилий, потому что говорить ему было трудно.
В те краткие промежутки времени, когда на него не накатывала тоска, не терзала лихорадка или попросту им не овладевало безумие, Далмау бормотал что-то, но язык не шевелился в изъязвленном рту и пересохшие губы не слушались.
– Я не… – хотел было он возразить, но подручный дона Рикардо схватил его за горло.
– Ты – да. Ты – отребье, ты не стоишь куска хлеба, который тебе дают. Скажи и за это спасибо. Понял меня? Ты принадлежишь дону Рикардо. Признай это. Или хочешь сдохнуть?
Далмау не ответил. В тот же самый день, как и в остальные, он вернулся к безмерной пустоте, в которую погружался его дух, к глубочайшей темной бездне, где лишь тусклым огоньком светилась неумолимая жажда нового укола. И как-то раз, ночью, эта лампада стала разгораться все ярче и ярче по мере того, как усиливалась дрожь. Морфин – вот единственное, чего он вожделел, и ничто не могло удержать его в этом месте. Он должен вернуться в город, выпросить, украсть… убить, если нужно, только бы достать дозу морфина. Он подобрал камень, из тех, какими кидались в него дети, и, в пароксизме ломки забыв об осторожности, стал колотить по доске, куда было вделано кольцо от цепи, прикрепленной к его лодыжке. К стуку, громом прогремевшему в ночи, добавился лай собак.
– Дон Рикардо! Ваш художник задумал смыться! – послышалось из какой-то хижины.
Через несколько минут один из подручных дона Рикардо явился в сарайчик и пинками разогнал собак. Далмау продолжал колотить по доскам, в своем ослеплении даже не замечая пришедшего, а тот лениво, будто выполняя досадную обязанность, влепил ему пару затрещин и двинул ногой в живот; у Далмау прервалось дыхание, и он скорчился на полу.
– Не шуми, – будто ребенку, наказал ему шестерка. – Люди хотят спать.
– Шеф сказал, – сообщили ему наутро, – что раз у тебя есть силы, чтобы колотить по цепи, их должно хватить и для работы.
Тогда-то Далмау и узнал, что значит быть собственностью дона Рикардо. С того дня он помогал поддерживать порядок на складе, в хижине скупщика и в жилищах его подручных. По утрам, перед выходом, ему давали достаточно спиртного, чтобы он начал рабочий день в должном состоянии; его всюду сопровождал один из шестерок, следя, чтобы узник не убежал.
Почти каждый день его заставляли ходить по берегу, искать доски и всякий хлам, выброшенный прибоем; если печка дона Рикардо топилась углем, всем остальным требовалась древесина.
– Балбес! – Одна из женщин, вместе с которыми он прочесывал каждую пядь прибрежного песка, может возлюбленная кого-то из шестерок, выругала его, когда он пропустил сухую ветку, наполовину погребенную. – Подбери это!
– Простите, – извинился Далмау. И сам удивился, как это у него получилось: чисто и внятно. – Простите, – повторил он, чтобы закрепить достигнутое, уже наклоняясь за жалкими остатками запорошенной веточки.
– Бог простит, – отрезала женщина, пару раз пихнув его, чтобы привести в чувство. – Сюда ты пришел трудиться, не молиться.
Эта всего лишь пихнула. На другой день жена скупщика привела его к баркасу,