Тяжелый дивизион - Александр Лебеденко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Она считает меня пентюхом, — подумал Андрей. — Ах ты, ящерица!» Злость вернула ему язык.
— Нам на фронте приходится обходиться без многого… И вообще карточки коллекционируют лоботрясы…
Пепел папиросы упал на шелковые колени девушки. Она встала, отряхнулась и вышла из комнаты. За нею, покрутившись на каблуке, заваливаясь неуклюжими плечами, вышел и студент.
— Вы умеете быть злым, — положив ему руку на плечо, заметила Елена.
— У меня масса недостатков, — буркнул Андрей.
— Вы знаете, почему я не звала вас до девяти?
— Решительно все равно, Елена. Хорошо, что вы думали об этом… Это все, что мне нужно. Я чувствую себя в этих комнатах как колонист, долгие годы проживший в Африке. Я обтешусь, Елена. Городские навыки возвращаются быстро.
Елена улыбнулась, как там, в домике. Ситцевые стены начинали какой-то легкий танец.
В комнату дробными шагами вошла старуха Ганская. Она улыбнулась Андрею и осторожно опустилась в кресло. От прежней Ганской остались только узкая табакерка и бегающие пальцы.
Она постарела и чуть сгорбилась. Но вместе с тем она приобрела какую-то, может быть новую, может быть вторично обретенную уверенность в себе. Она скупо и отчетливо произносила фразы. Она говорила так, как говорят люди, чувствующие ответственность за свои слова. Смотрела на собеседника в упор. Она обещала превратиться в паралитическую семейную реликвию, вокруг которой говорят шепотом, о которой забывают сейчас же за дверью ее спальни. У обеих на рукаве был траур. Андрей ни за что не хотел напомнить о Михаиле и боялся, чтобы кто-нибудь из женщин не заговорил о покойнике и его смерти. Но Елена заговорила сама:
— Как все-таки странно. Эту революцию называют бескровной… А нам она принесла такое горе. Нам с мамой теперь трудно разговаривать о событиях…
Ужинали за общим столом. Кузен и кузина держались вместе, ссорились и шептались, иногда вдруг фыркали вслух. Вражда между ними и Андреем росла, безмолвная, даже без взглядов, самая необоримая. Больше всего заинтересовался Андреем хозяин. Это был рослый нескладный мужчина, с широкими жестами и громким голосом. Разговаривая с собеседником, он подходил вплотную, наклонялся над ним, буквально наседал и дышал в лицо терпким, сладковатым фиксатуаром и томительной прелью зубов.
Он хлопал Андрея по плечу, поил коньяком, расспрашивал о фронте, особо интересуясь снабжением армии и настроениями солдат.
Потом хозяин укатил с детьми в ресторан, и Елена предложила Андрею перейти в турецкую гостиную.
Это была маленькая комната, выстланная коврами, с низкими диванами по стенам. Кроме ковров и диванов, в комнате была только высокая стоячая лампа, под бордовым зонтом которой спрятались бы от дождя пять толстяков.
Дом затих, и теперь потекли разговоры такие, каких ждал Андрей. Вечер излечил раны и царапины, какие нанес ему этот день.
Утром Эрмитаж, музеи, церкви, днем пригороды, побережье, аллеи царскосельских парков, где черные лебеди и итальянские статуи кажутся у себя дома, Екатерингоф, зеленые озера Кавголова…
Елена вновь была захвачена силой его восторга, и чувство благодарности возвращало ее голосу прежние интонации.
Но теперь, расставаясь с Андреем, она уже не была одинока, как в Носовке. Она возвращалась со свиданий, в шумную квартиру, куда целый день приходили все новые и новые люди.
Гости у Султановых бывали чуть не ежедневно. В такие дни Андрей предпочитал встречаться с Еленой вне дома. Елена избегала приглашать знакомых в те вечера, когда у нее гостил Андрей. Но частые телефонные звонки показывали, что новые приятели не забывают Елену. Однажды он застал у нее офицера гвардейской конной артиллерии. Его пробор блестел не меньше, чем лакированные бутылки его ботфорт. Андрею пришлось сесть в кресло напротив, и он не мог удержаться от мысли о сравнении, какое, по его мнению, должна была сделать Елена. Гость оказался товарищем Константина. Он непринужденно говорил милые пустяки. Он тоже проводил в столице отпуск. Его интересовали театры, концерты. Он постоянно приглашал Елену на балы, музыкальные вечера, видимо не подозревая, что этим ставит ее в неловкое положение перед Андреем.
Андрей не находил в себе ни злобы, ни сарказма, ни какого-либо ощущения собственного превосходства, которое дало бы ему точку опоры в беседе с гвардейцем. В сущности, тот держал себя естественно, в другое время он мог бы нравиться Андрею. Но этот офицер вызвал мысли о разнице, которая возникала теперь между армейским прапорщиком и Еленой, и эти мысли испортили Андрею настроение. Он решил откланяться. К его удивлению, гвардеец тоже встал, прощаясь. Елена едва скрыла свое изумление и недовольство.
Андрей прошел с гвардейцем до Литейного, где тот, приветливо попрощавшись, сел на лихача. Андрей кружил по Петрограду, там, где сады и каналы, мостики и набережные делают город нарядным. Он не знал, вернуться ли ему к Султановым или идти еще куда-нибудь.
Чтобы отрезать себе все пути на Потемкинскую, он зашел к своим.
Тетушки не было. Николай Альбертович жевал толстый кусок сыра, на котором лежал слой масла в два пальца. У него развивался диабет. Он начал с жалоб, что ему больше не удается получать прессованное холмогорское масло, единственное, которое он признает, так как даже вологодское — дрянь, сметана. Он рассказал Андрею, что неделю назад вдвоем с одним врачом купил больницу за триста тысяч рублей. Сегодня они продали ее за семьсот.
— Это больше, чем сто на сто. Но меня это уже не радует. Это показывает, что никакой устойчивости на рынке больше нет. Все дутое. А уж если деньги дутые, — он развел широко руками, — это уже последнее дело. Надо кончать войну, и чем скорее, тем лучше. Помириться с Германией… — говорил он, кончая сыр, — отдать ей Ригу и взять с ее помощью Константинополь.
— Не лучше ли Берлин?
Николай Альбертович засопел.
— Армия пустилась в политику. Армия — гниль. Лучше самим открыть фронт, не дожидаясь, когда его откроют пушками.
— А как теперь поживает Генри Джордж?
— Это учение не для сумасшедшего дома.
— А какие еще радикальные меры вы бы предложили, дядя?
Великан смотрел на него испытующим взглядом.
— Если говорить серьезно… Надо всех общественных деятелей, министров, генералов водить в какую-нибудь из гимназий штудировать в обязательном порядке Тьера. Ведь они не имеют представления о Парижской коммуне, о заговоре Первого Интернационала. Интеллигенты разговаривают о восемьдесят девятом годе. Все помешались на Ламартине и Карлейле. Это поэзия революции, к тому же классическая. А классики, как известно, никому, кроме гимназистов, не нужны. Проза, серьезная проза революции — это семьдесят первый год. Коммунары Парижа. Прочти внимательно их историю. Я знаю, знаю, что читал. Прочти по-новому и пойми, почему нужно открыть фронт. Затем, у тебя есть какие-нибудь деньги?
— Тысячи две скопил.
— В займах?
— Конечно.
— Глупо. Продай их завтра же. Сегодня, если успеешь. — Он посмотрел на часы. — Поздно. Ну, завтра утром… И купи на них золото, бриллианты, что-нибудь в этом роде.
— Вы больше не верите в деньги?
— Пожалуй, в доллары…
— А в имения?
Дядюшка безнадежно и презрительно закачал головой.
Андрей думал об Елене и ее богатстве…
Елена на прогулке журила Андрея за вчерашнее бегство. Она смеялась, называла его ревнивцем.
Елена знала в городе только десять главных улиц, соборы и большие музеи. Андрей водил ее от гробниц Моро и Понятовского к Екатерингофу, они выискивали дворцы Гваренги, стасовские рынки, строения Воронихина и Бренна.
Андрей весь был в двадцатом веке, захваченный новыми темпами, когда чувство быстроты чаще живет не в перебоях сердца, но на концах пальцев и на коже висков. Для него дворцы и храмы существовали не сами по себе. Они помогали его воображению представить себе людей в голубых фраках или петровских треуголках — отошедшую в прошлое ступень истории.
Елена вся пригревалась у старых храмов и часами замирала во дворах василеостровских набережных, где сохранились еще лесенки, переходы и неуклюжие колонны старых мастеров. Она не обращала внимания на снисходительные или неприязненные взгляды женщин в платках с плетеными кошелками, которые недоумевали, почему эта красивая барышня остановилась, опершись на руку офицера, и смотрит так долго на голую, отсырелую стену.
У Андрея возникло даже опасение, не религиозна ли она, но по крайней мере ко всей внешней стороне религии Елена была равнодушна, хотя и не высказывала свои настоящие мысли.
Вкусы их были различны. В Эрмитаже Елена предпочитала фламандцев итальянцам. Петербургские храмы, по ее мнению, не шли ни в какое сравнение с теплыми и темными церквами Киева, Чернигова и даже Москвы. И весь Петербург казался Елене каким-то нарочитым городом.