Грозное лето - Михаил Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жилинский неторопливо покрутил маленькую никелированную ручку полевого телефонного аппарата, поднял трубку и произнес низким голосом:
— Генерал Ренненкампф, делаю вам замечание за несоответственное к генерального штаба офицеру штабс-капитану Орлову отношение… Что-о-о? Я не о вашей болезни говорю, а о вашем отношении к моим офицерам… Далее: я приказал вам преследовать отступающего противника и обложить Кенигсберг частью сил — двумя корпусами правого фланга армии на случай, если генерал Франсуа попытается укрыться в последнем, а остальными силами, четвертым и вторым корпусами и кавдивизией Гурко, наступать на Бишофсбург — Алленштейн на предмет преследования Макензена и Белова и воссоединения с Самсоновым… Что значит — Летцен мешает? Пусть Шейдеман обойдет его и выйдет на Растенбург, тогда полковник Буссе сам попросится в плен со своими ландверами… Что-о?
Ренненкампф кричал в трубку:
— Полковник Буссе встретил огнем наших парламентеров, полковника Булюбаша и поручика Грюнберга со штаб-горнистом, направившихся в крепость с белым флагом, ранил их и захватил в плен, а после прислал к полковнику Кондратьеву обер-лейтенанта с извинениями за обстрел наших парламентеров, обещая отпустить их, как только они поправятся. По поводу же сдачи крепости сказал, что русские могут получить крепость только в виде кучи развалин. Вот как Буссе намерен сдаться нам.
Жилинский более спокойно сказал:
— За обстрел наших парламентеров произведите бомбардирование крепости и потребуйте незамедлительного освобождения раненых парламентеров. А Шейдеману прикажите идти в тыл крепости, на Растенбург, на соединение с правым флангом второй армии в районе Бишофсбурга, в видах последующего выхода к правому флангу тринадцатого корпуса Клюева. Конному корпусу же хана Нахичеванского прикажите форсированным маршем идти в направлении Алленштейна. Чтобы противник не воспользовался железными дорогами и не погрузился в эшелоны ранее, чем вы не замкнете его с Самсоновым в кольцо. Предупреждаю: если ваши левофланговые четвертый и второй корпуса будут идти по пять верст за переход, их командиры будут уволены со своих должностей. И этим штаб фронта не ограничится. Все. Исполняйте.
Он положил трубку на место, дал отбой и задумчиво потер лоб тонкими белыми пальцами.
Орановский стоял, как аршин проглотивший, моргая выпуклыми серыми глазами и вопросительно посматривая на Леонтьева, как бы спрашивая: «Вы слышали? Вы все слышали? Непостижимо!», но Леонтьев ходил по кабинету и никак не мог оставить в покое свою бороду-лопату и думал, думал: что же это его бывший патрон, Ренненкампф, делает? Кончил войну и решил посмотреть, что будет делать Самсонов? Но это же — преступление!
Жилинский помолчал немного и мрачно сказал:
— Пишите, генерал Орановский…
Где-то поблизости раздалось горластое и полное беззаботности ко всему сущему пение петуха.
Жилинский обернулся к раскрытому окну, прислушался и хотел закрыть его, но раздумал и махнул рукой.
И стал диктовать приказ.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Самсонов только что закончил письмо жене, пробежал его беглым взглядом и задумался. Вспомнился Кавказ, станция Минеральные Воды, прощание с семьей…
На станции было тогда — столпотворение: гремели литавры и ухал бубен военного оркестра, надрывались от команд и вытирали пот в две руки фельдфебели, голосили в беспамятстве и висели на шеях мужей молодайки, до хрипоты наказывали старики воевать пруссака насмерть, тут же мельтешили монашки, совали в руки служивым иконки и осеняли крестным знамением, да еще кони ржали от страха и били копытами и никак не хотели идти в вагоны, и паровозы гудели назойливо-требовательно, как на пожар, напоминая, что пора отправлять эшелоны, и спускали лишние пары с ревом и свистом оглушительным.
От рева этого и гудков, от тысячеголосого крика и стенаний и гама невероятного гул стоял, как в горах при обвалах, и содрогалась земля, и казалось, не сдюжит она такого, вот-вот разверзнется — и наступит конец света, но терпела твердь, только охала тяжким глухим стоном, и от него муторно становилось на душе и не хотелось смотреть на белый свет.
И лишь орел и орлица невозмутимо-величаво плавали-кружились в белом поднебесье и смотрели, рассматривали оттуда, что такое случилось на земле и почему всполошились и мечутся на ней люди и вздымают к ним, орлам, руки, словно о помощи молили, о защите, да не дано было орлам понять горя человеческого, не дано было помочь ему, и ходили они, парили кругами в солнечной кипени, а потом удалились и пропали, так ничего и не поняв.
А были на станции Минеральные Воды проводы терских казаков на фронт, на войну, и оттого стонала вся округа и клокотала на все голоса — то бравурно-приподнятые и даже развеселые, как во хмелю, то зычные и повелительные, как на войсковом смотре, то печальные и горькие, как полынь, осипшие от причитаний, от отчаяния, от муки смертной:
— Ура православному воинству!
— Постоим за веру, царя и отечество!
— Да на кого ж ты нас покидаешь, сиротинушек горьких, Ваня-а-а?
— Вильгельма — на остров Елену!
— Ой, да полетят-разлетятся казацкие головушки по чужим землям и не воз вернутся соколы наши к родимой матушке!..
— Не тужите, милушки, поуправимся с германцем — и возвернемся домой в целости и невредимости!
— На капусту нехристей-пруссаков!
Кричали радостно, как на свадьбе, грозились воинственно, как на станичном майдане, причитали исступленно, как над свежей могилой, а оркестр все играл бравурные марши, гремел литаврами, бил в бубен так, что земля гудела, но не мог заглушить плача женщин и крика детей, и они намертво держали в своих объятиях казаков, а дети цеплялись за ноги офицеров и умоляли:
— Дяденька, не посылай папаню на войну…
Самсонов видел все это из окна вагона курьерского поезда, стоявшего на первом пути в ожидании отправления, и только хмурил черные и тонкие, как стрелки, брови. Не внове все это ему наблюдать, насмотрелся в японскую кампанию, и однако же и он, военный человек, с горечью и участием думал: «Нет, не все вернутся к родимой матушке, братцы, не на рубку лозы вы едете, а на бой с врагом. Война», — и ему хотелось подозвать вон того седоусого и тучного войскового старшину, что стоял в стороне и выкрикивал лживо-воинственные лозунги, и сказать ему:
«Подполковник, вы же старый солдат, знаете, что такое война, а ведете себя, как юнец. Прекратите ваши выспренние, фальшивые крики и подбадривание. Не скот провожаете на бойню и понукаете его идти смелей под нож мясника, а воинов отправляете защищать отечество от врага. Поймите это, бога ради».
Нет, он не был пацифистом, он был генералом, знал войну, командуя кавалерийской бригадой, потом дивизией, в японскую кампанию, и насмотрелся на кровь и смерть предостаточно, но ему было неприятно, омерзительно, что русского человека уговаривают защищать свою родную землю, подбадривают бравурными выкриками, как будто не уверены в нем. Да, конечно, генерал есть генерал, военный человек, однако он тоже — отец семейства, и ему не очень-то хотелось бы покидать и жену, и сына, и родимые веси, и это белое солнечное небо, и эти синие поля и леса, трепещущие в полуденном полумраке, но он был сын своей отчизны, и коль на нее напал враг, — значит, надо брать в руки оружие. Всем. Каждому, кто может носить его. Именно во имя этих мирно дремлющих под теплым солнцем полей и лесов, и самого солнца, и его белого неба, сел и городов, и даже этой неказистой станции Минеральные Воды и тысяч ей подобных, и тысяч домов и крестьянских хат, и храмов, и школ, и университетов, и памятников старины далекой, и благоухающих садов и виноградников, во имя всего, что создано потом и кровью русского народа на протяжении веков, во имя святой земли, имя коей — Россия.
Да, война — дело жестокое, и сражаться с таким оголтелым, вооруженным до зубов и вымуштрованным противником, как германская армия, — не легко. Это — даже не японские самураи, воинственные и фанатичные до самоотречения и тоже вышколенные и вооруженные отменно. Это — идолопоклонники войны, наследники Шлиф-фена и Мольтке-старшего, не говоря уже о Клаузевице, оснащенные сверх всякой возможности для других армий военной материальностью и напичканные самоуверенностью и наглостью и всякой чертовщиной о превосходстве прусского духа над всем грешным на земле. С такой армией воевать — не парадным маршем пройтись, и придется много хватить горя и пролить солдатского йота и крови прежде, чем Германия, германский народ поймут, что так жить нельзя — войной, ради войны и только для нее, и бряцать оружием повседневно, угрожая людям разорением, рабством, смертью, и неистово сотрясать дворцовую площадь Берлина ликующими криками «Хох!», когда кайзер грозит с балкона своего дворца всему сущему: