Черные люди - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С утра валил снег, царь был в большом наряде — в становом золоченом кафтане, в шубе сибирских соболей, в блистающей шапке, бармах, со скипетром и державным яблоком, окружен ближними боярами и окольничьими, царевичи сибирский да грузинский вели его под руки. Под неумолчный звон колоколов, рев труб, гром пушек, шествие по Сретенке вышло на Красную площадь, где среди моря народа, как корабль, высилось Лобное место, уставленное крестом со звездами, чудотворными иконами.
Кругом колыхались бесчисленные горящие в снежном сумеречном дне фонари, хоругви, иконы на носилках, знамена в цветных лентах. Крестные ходы прибыли сюда из Архангельского, из Успенского соборов, в них шли митрополиты Крутицкий Павел, Никейский Григорий, Амасийский Кузьма, архиепископы Вологодский Симон, Тверской Иосаф, епископы Мстиславский Мефодий, Сербский Иоанн, архимандриты Владимирский, Ипатьевский, Кирилловский, все протопопы и бесконечные попы.
Кремлевские колокола трезвонили со всех сторон, пели хоры певчих дьяков, на Кремлевской, стене стояли картинно, в ряд, стрельцы приказа Федора Головенкова в кафтанах цвета клюквы, у Никольских ворот — триста стрельцов приказа Федора Александрова в кафтанах алых. Как обручами весь народ был схвачен и пронизан рядами стрельцов приказа Федора Колачева в желтых кафтанах, построенных от Воскресенских ворот до Василия Блаженного, вдоль маленьких деревянных церковок по рву, к Кремлевской стене, и вниз, к реке.
Царь поднял руку с золотым скипетром, махнул словно молнией, — колокола смолкли, народ упал на колени, остря слух, слушал, как ветер доносил обрывки чужих слов на клокочущем непонятном языке, потом могучий бас покрыл площадь:
— Наро-од! Московский! Святые патриархи спрашивают тебя — поздорову ль ты?
— Спаси бог! — завопил радостно, отозвался народ и ударил челом в снег.
Задвигались, закачались фонари, хоругви, шествие затолкалось на месте, двинулось, поплыло тягуче, как мед, к Спасским воротам в Кремль, в Успенский собор, — молиться, что, слава богу, доехали патриархи до Москвы.
Владыкам с их свитами отвели покои в патриаршьих палатах, куда они уже в сумерках ушли наконец на отдых, измученные, усталые, оробевшие от этой неистовой силы русского обряда… 4 ноября царь пировал с ними в Грановитой палате, 5-го оба владыки были у царя, говорили с ним тайно. 7 ноября постановили — вызывать к ответу патриарха Никона.
На царевом Верху патриархи знакомились с делом. Выходило по всему, что Никон хотел быть, как Московский патриарх, не ниже, а выше их, восточных.
Открылся священный Собор 1 декабря утром, в Столовой избе, под сводами, расписанными ангелами и святыми, при легком свете восковых свеч в железных паникадилах. За окнами валил снег. Царь в большом наряде сидел на амвоне на золотом троне, два патриарха — араб и египтянин — сидели слева, на креслах, обитых вишневым бархатом, перед ними на персидском ковре стоял стол, крытый зеленой камкой, с тяжелыми книгами и рукописями, с бумагой, с торчащими из чернилиц лебяжьими перьями.
Справа стояли лавки под коврами для черного духовенства, слева — для бояр и окольничьих.
Никона привезли в Москву из Нового Иерусалима накануне, глубокой ночью, через Никольские ворота, которые сейчас же за ним закрыли, а мост разобрали, поставили к палатам стрелецкий караул. Утром за ним послали, и Никон явился на суд как патриарх, перед ним несли крест, перед крестом все встали. Встал и сам царь.
Царь в большой речи обвинил Никона, что тот бросил церковь вдоветь на целых девять лет, что по его действиям возникли в церкви мятежи, расколы, вся земля страждет…
— Ты пошто оставил церковь? — спрашивали строго патриархи по-гречески, толмачи переводили по-русски.
— Меня царь обидел! К себе не позвал! Моего человека боярин Хитрово ударил, зашиб, а царь не сыскал на нем!
— Мне времени не было! — оправдывался царь. — Грузинский царь у меня обедал…
— А пошто ты от патриаршества отрекся, говорил, что будешь анафема, ежели останешься патриархом?
— Не говорил я так! — отрекся снова Никон.
Читали на Соборе перехваченное Никоново письмо Константинопольскому патриарху Дионисию, где Никон бесчестил царя. Перебрали все взаимные обиды царя и патриарха… Наконец, когда дело стало дознано, поднялся патриарх Александрийский Паисий.
— Признаете ли здесь все собравшиеся, что Александрийский патриарх есть Судия Вселенной?
— Признаем! — возгласил Собор.
— Так я буду судить! — сказал Паисий. — Чего достоин Никон? — спросил он своих греков по-гречески.
— Пусть будет отлучен и лишен священного сана…
— Чего достоин Никон? — спросил Паисий русских иерархов.
Ответ быт тот же.
Тогда встали оба патриарха, и Судия Вселенной произнес:
— По изволению святого духа, по власти моей вязать и разрешать постановляем — Никон отныне не патриарх, священнодействовать не может, он простой монах Никон!
С Никона стали снимать его клобук и панагию[163].
— Возьмите жемчуг с панагии себе, патриархи! — говорил Никон. — Глядишь, и достанется золотников по пять-шесть на пропитанье. Вы — бродяги, турецкие вы невольники, шатаетесь по чужим землям, собираете милостыню, чтоб султану вашему взятки давать.
Монаха Никона стрельцы отвели ночевать на Земский двор.
13 декабря с утра народ стал сильно бежать в Китай-город — смотреть, как повезут Никона-монаха.
Тайный приказ распустил слух, что монаха Никона вывезут через Воскресенские ворота, через Китай-город, по Сретенке, на Ярославскую дорогу.
Однако вывезли Никона мимо народа, через Троицкие ворота, и отправили в заточенье на Север, в Ферапонтов монастырь, что близ Белозерска…
Зима шла лютая, земля трескалась от морозов, птицы падали, замерзая на лету, плохо было с хлебом, стрельцы сдерживали голодных на торгах, не давали разбивать лавки. Шли Филипповки, рождественский пост, царь усердно постился и молился, удивляя греков, бил по тысяче земных поклонов на день, ничего не ел, кроме черного хлеба и кваса, — а ну как Никон-монах проклянет его! Уехал он, бывший патриарх, с Москвы в простых дровнях, в чужой скуфейке, отказавшись принять царские дары — деньги, шубы, еду, все, что послал ему царь на дорогу. Проклянет! И от проклятия того гляди сорвется дело, чего добивался Ордын-Нащокин, — мир с Польшей.
Царь отправил уже через Тайный приказ отписку Афанасию Лаврентьевичу — кончал бы он дело, уступал бы полякам. Мир нужен был как серебро, как хлеб, как вода: вся земля ходуном ходила, вставала мятежом — и капитоны в лесах, и в Соловках монахи, и мужики за Волгой шумели…
После вечерен в предпраздновании Рождества сидел царь в своей комнате, когда ужом скользнул к нему дьяк Дементий Башмаков. Царь поднял голову от стола:
— Ты што, Дементий?
— В Тайный приказ отписка, государь. Тревожно, государь!
— Отколь?
— С Волги, из Царицына-города, от боярина и воеводы Андрея Федоровича Унковского.
— Чти давай!
— «Неделю мне учинилось звестно, — читал дьяк Дементий, держа грамотку далеко от глаз и боком к свету, — по сказкам от донских казаков, на Дону, в Паншинском и в Кагалинском городках, собираются воровать на Волгу многие пришлые воровские казаки, а человек их будет тысячи с две… Хотят они взять в Царицыне струги да лодки и идти с боем для воровства. Да еще, государь, в разные-де донские города пришли с Украины беглые боярские люди да крестьяне с женами да детьми, и оттого на Дону голод большой!»
— Отпиши, Дементий, в Астрахань, боярину и воеводе князю Хилкову Иван Андреичу, чтоб он о тех воровских казаках да мужиках проведывал, как они на Волгу пойдут, и писал бы боярину Долгорукову да думному дьяку Лариону Лопухину. Известное дело, Дон не Москва! Ну, ступай!
Ночью царь долго не мог заснуть — все ему мстились греческие патриархи, черные что мурины, огнеглазые, так и зыркают, да Никон стоял, бедняга, голову опустив, и руки врозь расставил, как с него патриарший клобук сымать стали. «Кто из них праведнее, чье слово к богу доходчивее? Наш-то дик, што медведь, а те — как лисы вороватые…»
Прошли Рождество да святки тихо, без веселья, а в январе по розовым вечерним снегам пригнали к царю двое вершных сеунчеев — прислал боярин Ордын-Нащокин царю великую весть: заключил он, Афанасий, перемирие с поляками, кончил войну на тринадцать с половиной лет… В деревне Андрусове, в Смоленском уезде, на речке Городке, в шатрах на снегу…
Упал на колени царь перед образами, молился крепко, инда насилу поднялся — толстый! Развязан проклятый узел войны, что навязал ему патриарх Никон тринадцать годов назад. Вылезает царь теперь из болота невылазного. Нет, греческие мурины, видать, богу угоднее, чем тот Никон…
А как стал читать царь донесение дальше — сердце сжало. Из-за чего воевали? За что людей клали? Пошто города брали? В Вильну въезжали? Слеза пробивает с досады. Берет польский король себе обратно не то что Вильну да Гродну, а и Полоцк, и Витебск, и Двинск, и Мариенбург, и всю Южную Литву…