Черные люди - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свет государь! В присутствии других людей не могу я тебе ничего сказать, наедине хочу я видеть светлоносное лицо твое, слышать слово твое, как же мне жить, что делать…»
После такого челобитья и пуще не позвал царь протопопа, гнев царский рос. Голос протопопов звучал все свободнее. Уже обещал Аввакум царю царство немятежно, ежели царь сделает по его, Аввакумову, слову! Ведомо было царю и то — протопоп днюет и ночует на дворе у царской родни, у ближней боярыни Морозовой, и как комары клубятся на ее боярском дворе разные пришлые люди. Все яростнее Протопоповы споры с Ртищевым. Протопоп уже во дворце, через ближних людей в своих писаниях требует он нового патриарха — не из Никоновых еретиков, а тихого, негордого да мудрого. От воевод отовсюду из уездов вести— народ за протопопом… Нешто царю такие пастыри нужны? Ни! Есть и другие, покорливые! Новый митрополит Павел Крутицкий, что из украинцев поставлен, вот как говорит приятно: «Церковь радовать должна царя, а не гневить!», а новый архимандрит в Чудове монастыре Аким на вопрос Ртищева перед посвященьем, что думает он о новой и старой вере, отвечал умильно:
— Не знаю, не ведаю я, государь, ни старой, ни новой веры! Делаю все по указу царскому. Послушанье превыше всего!..
Послушаньем царство стоит, а не противленьем! Вышел давно он, царь, из ребячьего возраста. Нет уж кругом него старых бояр-наставников, которые попустили, что Михаила-царя на царство после Смуты выбирали. Новые люди кругом, молодые, царю преданы без меры, крепко за него стоят. После Коломенского бунта видать теперь, как верны ему, царю, шотландские офицеры, что за своего царя Карлуса, Кромвелем казненного, да за свою веру свою землю покинули и ему, царю московскому, служить пошли. Твердый народ, как Патрик Гордон, полковник… Чужие, а верней своих! Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин, что ныне у Польши мир выхаживает, чего говорит! «Надобно всем государям соединиться, чтобы все республики уничтожить! От них только, что от голландских мужиков, только ереси да бунты, а старые-де бояре ничего в государевых делах не смыслят, а только-де его, Афанасья, перед царем лают да обносят».
И обещал он, Нащокин, накрепко, что поляки царя Алексея своим крулем выберут обязательно, а за единым славянским царством, на страх турецким басурманам, и един пастырь в Царьград уже недалеко.
Был у царя теперь еще и другой верный боярин, хоть и поповский сын, а лихой стрелецкий голова Матвеев Артамон Сергеич, что со своими стрельцами за Гордоном подоспел в Коломенское в жаркие деньки Медного бунта. Матвеев до того всех старых бунтовщиков-вечников не любил, что женился на шотландке из Немецкой слободы Гамильтонше. Новые бояре прямее говорят, а царица по наговорам Морозовой только зря царю докучает, за протопопа просит — позови его да позови!
Не позвал царь протопопа для совета, как ему, царю, царством править. Не позвал!
В один августовский вечер, как вернулся протопоп в свою кремлевскую келью, привратник отец Иона сказал ему в воротах:
— Тебя, протопоп, в келье боярин ждет. Вона! — и указал на двух жильцов, что сидели у рундука, ждали.
Сердце ударило, радостно забилось: неужто Ртищев Федор Михайлыч? К царю его зовут, чтоб царю протопоп правду говорил?
Распахнул в келью дверь. Нет, не Ртищев. Высокий, худой, длинноносый, в темном опашне, длинные рукава на спине завязаны, стоит у свечи, перебирает, читает Протопоповы грамотки, что на столе лежали.
Молодой Салтыков, Петр Михайлыч, царев наперсник.
Не принял боярин благословения, а сказал сурово:
— Опалился государь гневом на тебя, протопоп… Что творишь? Черный народ подымаешь. Церковь мятежом мутишь! Владыки-епископы на тебя государю челом бьют — пусты из-за тебя стоят церкви… Народ из-за твоих врак в леса бежит! Правды, вишь, ищет! А кака така правда, коли не государева? И указал тебе государь — пойди, протопоп, с Москвы в ссылку. Послушанье превыше всего…
— Куда ж брести мне указал государь?
— На Печору! В Пустозерский острог…
И опять поволокли стрельцы из Сибирского приказа со всей семьей протопопа по Ярославской дороге на телегах в Вологду, там посадили на дощаники, поплыли по Сухоне. Стояла уже осень золотая, пестрели по берегам ковры цветные лесов в осеннем уборе, отражались в синей воде, и уж в первые морозы на последях вышли в широкую Двину, доплыли до Холмогор к самому ледоставу.
А впереди зима, пути бесконечные на оленях, да длинные ночи, да стеклянные холода…
В холмогорской Земской избе слушая, как сморкается, молча плачет втихую жена Марковна, написал Аввакум Петрович царю коротенькое челобитьице. Уж не беседы просит протопоп, нет, куда там! Просит только, чтоб не поморозить ребят, жена-то опять беременна…
В Холмогорах не то, что в Москве, после ухода иноземных кораблей ключом кипит деловая жизнь: из Архангельска увозили последние товары, отправляли и в Москву и в Сибирь, подходили зимние обозы из Сибири, шли на Устюг, на Вологду, Новгород, Псков, в Москву. В церквах немятежно служили по-старому, и не верилось, что в Москве могло быть по-другому. Холмогорский воевода, князь Щербатов, Осип Иванович, жаловал протопопа, принимал у себя, хоть и опального, — в опале-то мог быть только большой человек, известный царю!
Скорый ответ на челобитье подтвердил: протопопа царь знал и оказывал ему милость — ссылал не в Пустозерский острог, а ближе — в Окладникову слободу, но ехать бы ему, протопопу, без замотчанья.
О какая страшная, мертвая зима! Прошло рождество, стояли крещенские лютые морозы, по пути то глубокие снежные навои да выдутая ветрами тундра, высокие узкие нарты, опять люди в звериных шкурах, стонет жена на сносях. Страшная дорога! Судьба ли нещадно гнала изгнала протопопа, он ли гнал ее своим упорством, сидя согнувшись на нартах, в черной шубе, меховом малахае, засунув руки глубоко в рукава, сжав губы, молчал целыми днями, и, должно, был без сна на ночлегах в самоядских дымных чумах, так что даже ребята робко притихали около него. Олени, легкие, быстрые, заложив рога на спину, все дальше уносили протопопа от Москвы, от жизни, от дела в глухое белое безмолвие полуночи.
Пурга, которая захватила путников перед самой Мезенью, едва не погубила Петровых. Разве чудом олени нашли путь в белом кипящем молоке белесого крутящегося снега, в ветре, то и дело опрокидывавшем нарты, сдувавшем морды оленей в сторону, с жесткой тропы, сбивавшей их в пухлые перевои. То визжала, выла, грозила сама темная, бесовская вражья сила природы, хлестала снегом, плевала в глаза, секла лицо снегом и морозом, леденила руки, ноги, хватала, останавливала аж сердце. Чтобы сдюжить эту несусветную силу, люди одевались в звериные шкуры, кутали лицо в мех, мазали лицо жиром и, наконец, окаменевали самим сердцем… И вот наконец ноги протопопа в оленьих торбазах застучали по ступенькам воеводского крыльца в Мезени, как деревянные.
Ввалившись в избу, сорвав с головы малахай, с треском отворотив намерзшее льдом, закуржавевшее от дыханья ожерелье — в тусклом свете свечки ничего иного не увидел там протопоп, кроме ослепительных страдающих женских глаз, откуда смотрела затравленная вконец морозами, безлюдьем- молодая женская жизнь. И к этой женщине кралась холодная смерть, уже летавшая внутри жалкого жилья ледяного сквознячками, готовая вот-вот погасить пламя свечки.
Как в Москве, женская чуткая душа тянула к нему тонкие руки, молила помощи у огненной мужской силы, — не погаснуть бы ей на темном морозе, без солнца, без людей.
Протопоп как был, в шубе, опустился на колени около Авдотьи, принял ее руки в свои.
— Ну, бедная, успокойся! — светлым голосом говорил протопоп. — Бесы тебя мучат! Не бойсь, ничего-о! Ехали мы сейчас — так, окаянные, метелью и лезут, так и норовят оленей в овраг столкнуть.
Со служанкой Зосей подымал уже Авдотью, укладывал ее на лавку, на шкуры, а она, смотря широко открытыми, блистающими глазами, вся тряслась и, улыбаясь, шептала трудно:
— Отченька мой, без тебя бесы пришли. Взять они меня хотят! Одна я здесь, гибну я, отченька. Тоскую, пропадаю!
В бескрайней вьюжной тундре, под звериный вой метели, прикрытые избушкой и звериными шкурами, два огонька человеческих, мужчина и женщина, колеблясь и дрожа, искали друг в друге утверждения солнечной жизни, наперекор оглушительно трубящей в ветре смерти.
У-у-у! — выла метель и трясла дом. У-у-у!
Авдотья сразу задремала в польской своей шубке с белой выпушкой. Кто-то тронул протопопа за рукав. Тот оглянулся.
Воеводская изба была набита народом — стрельцами, семьей протопопа, меховыми самоедами, и все, задерживая дыханье, смотрели на чудо жалости, что свершалось перед ними.
Протопоп очнулся, поднялся с колен, показывая на спящую, спросил:
— Кто она?
Люди зашевелились, расступились, пропустили толстого человека. Подбоченясь, стоял он перед Аввакумом.