Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он бодливым жестом своим ласково посмотрел на нее, точно испытуя…
— А вы бы для солдатиков что сыграли… — тихонько сказал Иван Николаевич. — Они ведь этого не понимают… А подвеселить ребятишек надо…
— Да, да… — кивнул головой доктор. — У меня это предусмотрено. Мы сейчас сыграем несколько русских песен… Ну, Татьяна Ивановна…
И заплакала в сумерках «Лучинушка», сладко бередя душу родимой тоской, которой не знает ни один народ в мире; и ширью степной, безбрежной разлились «Не белы снеги…»; и раздольно понеслись струги вольницы «Вниз по матушке по Волге…», и только было солдаты насторожились, и ухватились, и позабылись, как вдруг точно бесенок какой ворвался в широкие песни, и завертелся огненной змейкой ядовитой, и рассыпался раскатами соловьиными, и загорелись глаза в сумраке душного покоя, и заиграли души игрою весенней:
За ней ходит, за ней бродитУдалой молодчик, —четко отделывала Таня, —За ней носит, за ней носитДороги подарки…
Опять просыпались ядовито-огненные змейки и разбежались во все стороны, и, остро пощипывая души весельем, задорно отвечал старый доктор:
Кумачу я не хочу,Китайки не надо!..
И нарастало, нарастало что-то такое необыкновенное, от чего душу захватывало, нарастало, нарастало, и вдруг уже не один веселый чертенок, а тысячи их высыпались точно из мешка какого, и началось забористое, язвящее, подмывающее:
Ах, барыня, барыня,Сударыня-барыня,Чего тебе надобно?..
Васютка сидел, широко раскрыв рот, блаженно боясь упустить хотя звук один. И было мучительно, что все это идет в больнице, а не на луговине, у житниц — уж и показал бы он там всем кузькину мать!
Как намазала на рыло, —
частил доктор ядовито, —
И румяна, и белила!Барыня, барыня… —
подхватывала Таня.
И снова сбежались веселые бесенята, и снова понеслись по всем направлениям в бешеных потоках камаринского, и кувыркались, и рассыпались, и бросали искрами колючими, и бесились по кроватям, и дергали за ноги, и щипали бока, и снова, расстилаясь, неслись и туда, и сюда, и так, и эдак, и — все вдруг оборвалось.
— Вот это так да! — протянул Васютка, осклабясь широко. — Это вот в самую центру… Это может соответствовать…
Все — и офицеры, и солдаты, и сестры — ласково смеялись одни другим и из всех сил аплодировали музыкантам.
— Ну какой же вы после этого немец! — сказал Володя доктору, ласково глядя на него. — Кто так камаринского наяривает, тот для Германии пропал…
Бодливо наклонив голову, доктор смеялся.
После концерта, чтобы освежиться, он пошел проводить Гвоздевых домой, немножко отстал с Таней и сказал:
— Вы делаете в музыке большие успехи, и будет великий грех, если вы оставите ее… И подумать: не будь этой войны, не будь у вас большого горя, вы, может быть, так навсегда и застряли бы на вальсах и погубили то, что в вас есть… Удивительный вы народ: сколько в вас талантов и сколько в вас лени! Это о вас, должно быть, написана в Евангелии притча о рабе ленивом и лукавом, который зарыл таланты свои в землю…
— Но вот пришел милый враг немец и помог откопать их… — тихо засмеялась Таня.
— Что же?.. Видимо, вам это на роду написано ждать всего от варягов. Ну, Бог даст, проклятая война эта научит вас хоть чему-нибудь…
XXIV
МАЛЕНЬКАЯ ЖЕСТОКОСТЬ
Уездная земская управа помещалась неподалеку от лазарета на Дворянской улице в небольшом старинном особняке. Былой уют старого дома умер, и теперь в этих выбеленных комнатах с серыми, парусиновыми, точно жеванными занавесками на плохо промытых окнах, с беспорядочно заваленными всякими бумагами столами было холодно, неприветливо и тоскливо. В воздухе пахло табаком, сургучом, пылью и недавно вымытыми полами. Барышни что-то щебетали или разглядывали себя в маленькие кругленькие зеркальца, причем обязательно вытирали нос какою-то бумажкой, от чего нос делался белым, как у статуи, и нелепым, и от времени до времени для разнообразия бойко стрекотали на машинках; немногие мужчины, прихлебывая остывший чай, торопливо дочитывали газеты, курили, а некоторые приступили уже к работе, то есть к переписыванию и записыванию всяких бумаг и перекладыванию их со столов в шкапы и из шкапов на столы. Кассир, похожий за своей лакированной решеткой на какую-то унылую птицу, ожесточенно щелкал на счетах. На венских стульях вдоль белых, засаленных понизу стен, как всегда, томились немногие деловые посетители…
В маленькой, накуренной и холодной от голых белых стен комнате сидел Евдоким Яковлевич, тесно обложенный со всех сторон всякими бумагами. Пред ним чуть дымился стакан чаю с противным сахарином — сахар стал дорог, и его не хватало. Как всегда, Евдоким Яковлевич был в беспокойном, взбудораженном настроении. Недавно после того, как он застал раз Дарью вдребезги пьяной, а в охолодавшей кухне густой запах махорки, он выгнал ее, наконец, из дома и домоправительницей у себя поставил свою старую тетку из Коврова, которая имела небольшую пенсию после мужа своего, обер-кондуктора, и занималась продажей молока от своих двух коров. В первую же ночь по изгнанию Дарьи кто-то огромным камнем рассадил в комнате Евдокима Яковлевича все окно и, убегая, дико захохотал. Но потом все обошлось, и жизнь вступила в свою обычную печальную, но тихую колею. И опять стали сниться Евдокиму Яковлевичу нарядные сны, под очарованием которых он жил иногда целые дни, и опять стали появляться в «Окшинском голосе» простенькие, но задушевные и печальные стихи неизвестного студента, которые старый народник «редактор пропускал, однако, без большого удовольствия, так как в них ничего не говорилось о народе, и снова стал Евдоким Яковлевич иногда думать о восстановлении древлего язычества славянского.
И как-то точно нечаянно снова стал он ближе к Нине Георгиевне. Она отнеслась опять к нему очень ласково и под большим секретом сообщила ему о недавно полученном мужем известии из Петрограда о готовящемся там дворцовом перевороте, в подготовке которого принимали участие целый ряд гвардейских офицеров и даже — это страшный секрет! — некоторые великие князья и который имел целью прежде всего заточить царицу в монастырь или крепость, а царя заставить энергично править страной, так, как того требовало время. Евдоким Яковлевич не остался пред хорошенькой заговорщицей в долгу и как-то нежно-сиреневым вечером, когда в нежно-пепельном небе зажигались уже серебристые звезды, а по вишневым садам над потемневшей рекой рокотали соловьи, он рассказал ей, что давно жданная типография эсерами получена наконец и оборудована в одном домике недалеко от Ярилина Дола, и передал ей первые прокламации, которые были там отпечатаны. Но типографии не пришлось долго работать: чрез несколько дней она во время работы была накрыта полковником Борсуком, в городе был произведен ряд обысков, и несколько человек было схвачено. Поздно вечером в день этих арестов Нина Георгиевна несколько взволнованно и, как всегда, туманными намеками говорила с кем-то по телефону, в трубке кто-то басисто смеялся и успокаивал ее, а наутро, возмущая всех лояльных граждан — помилуйте: даже неприкосновенность народного избранника для них уже ничто! — нагрянул обыск и к Нине Георгиевне. Маленький, очень смуглый, ловко сложенный полковник Борсук с красивыми седыми усами заглянул смеющимися глазами за картины в гостиной, приказал рыжеусым жандармам посмотреть под диваном, деликатно запротестовал, когда Нина Георгиевна настаивала, чтобы он произвел обыск и в спальне, и, серебристо позванивая шпорами и смеясь, тихо спросил ее:
— Надеюсь, теперь вы удовлетворены? Теперь вашей репутации не грозит уже ничто, не так ли?
В печати начался шум. В Думе был грозный запрос правительству.
Керенский оглушил всех своей сверкающей всеми огнями речью. Милюков уверенно и учено справился, как реагировала бы на акт такого произвола Англия. Герман Мольденке, народный представитель, чувствовал себя героем. И может быть, долго продолжался бы этот возмущенный шум, если бы Григорий не сочинил очередного скандала: в две недели он сделал епископом какого-то проходимца! Часть высокопреосвященств мудро, яко змии, промолчала, но часть кротко, яко голуби, благословила нового служителя алтаря Господня, а Петроград, а за ним и вся Россия загудела негодованием…
Но в настоящее время Евдокима Яковлевича занимал не епископ-проходимец, не очередное поражение русской армии, снова отошедшей на заранее мудро подготовленные ей позиции, не гибель типографии эсеров, не безрезультатный налет жандармов к нему на квартиру, не наглое нарушение совсем зарвавшимися властями депутатской неприкосновенности, даже не отсутствие у детей сахару и белой муки — его занимало стихотворение в прозе «Женщина», над которым он бился сегодня все утро.