Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, сняв с рычага телефонную трубку — чтобы не мешали — и склонившись над закапанным чернилами столом, лысеющий уже человек с одышкой, угрызаемый жестоко нуждой, стал медлительно и любовно набрасывать на казенной бумаге первую картину: цветущий монастырский сад… за пышною сиренью — белые старинные стены зубчатые… на серой скамеечке, потупившись, сидит молодой красивый юноша-послушник в черной скуфеечке, из-под которой выбиваются кольцами золотистые кудри… в голубых мечтательных глазах его — весенняя тоска, тоска о Ней… И вот вдруг по полузаросшей тропинке среди пышной сирени, над землей, по которой играют сквозь листву теплые веселые зайчики солнечного света, сладким видением встала перед ним — Она, солнечно-белокурая, нежная, вся обнаженная, и бедра ее были подобны контурам греческой амфоры… Он вскочил, полный восторженного желания набожно пасть к прелестным ногам ее и ужаса, что он, забыв все свои обеты монашеские, сейчас вот это сделает… И…
Дверь — без предварительного стука — отворилась, и просунулась незначительная мордочка в кудерьках и с пудреным носиком.
— Евдоким Яковлевич, вас просит Сергей Федорович…
— Сейчас… — торопливо пряча свой набросок в стол, хмуро отозвался секретарь.
Носик исчез, и Евдоким Яковлевич, быстро подобрав нужные бумаги и письма, пошел в кабинет председателя, такую же белую, холодную, накуренную комнату, где ярким пятном выделялся на стене портрет голубоглазого царя в красном мундире с золотыми шнурочками. Сергей Федорович, председатель, был плотный загорелый человек с густыми усами и всегда чему-то смеющимися глазами. Он считал себя материалистом и почему-то гордился этим. Небольшое именьице его Горки было достаточно запущено и давало лишь жалкий доход. Никаких этих завиральных земских идей Сергей Федорович совершенно не признавал и служил лишь потому, что две тысячи четыреста рублей жалованья были в деревне хорошим подспорьем в жизни, и обязанности свои он — по мере возможности — исполнял добросовестно. Теперь он, сочно треща пером, расчеркивался на разных бумагах уже в сорок второй раз.
— Что, много входящих? — наскоро поздоровавшись и продолжая выделывать пером сочные завитушки, спросил он.
— Нет, сегодня не особенно… — отвечал Евдоким Яковлевич.
— А я у губернатора задержался, — продолжая трещать пером, сказал председатель. — Опять реквизиция скота для армии назначена по всем уездам. Если годок еще так повоюем, скота у нас не останется и в воспоминании. Но что всего любопытнее, это настроение его сиятельства: еще немножко, и станет совсем революционером… Против Петрограда и Царского Села рвет и мечет, ничуть не стесняясь. Понятно, досадно, что какой-то сукин сын сибирский вертит ими, Рюриковичами, как только вздумается…
— Мне кажется, у него не только обида за Рюриковичей, но и подлинный патриотизм… — сказал Евдоким Яковлевич.
— Ну, это я там не знаю… — сказал Сергей Федорович, расчеркиваясь в шестьдесят шестой раз. — Я, вы знаете, в высокие идеи вообще плохо верю… А что Гришка им солоно приходится, это верно… Ну, я сегодня…
В дверь просунулся напудренный носик.
— Сергей Федорович, вас спрашивает одна дама… — сказал напудренный носик. — Ирина Алексеевна… сестра из армии…
— А-а… — с удовольствием отозвался председатель. — Пустите, пустите. Это двоюродная сестра моей жены, девица самого отменного первого сорта. Под Эрзерумом где-то действовала, а теперь за Двиной, что ли, разрабатывает… Любопытно будет послушать, как там и что…
В кабинет вошла своей удивительной музыкальной походкой Ирина Алексеевна. Маленькая очаровательная родинка точно сияла на ее и теперь матово-бледном лице, и тепло светились темные глаза. Белая косынка придавала ей выражение строгости и чистоты.
— Откуда?! Какими судьбами?! — шумно поднимаясь ей навстречу, громко крикнул Сергей Федорович. — Куда?!
— Сейчас из Москвы к вам в Горки отдохнуть немного, если не прогоните… — улыбаясь, отвечала девушка, садясь на ловко подставленный ей стул.
— Очень рад… А это, позвольте представить, Евдоким Яковлевич, наш секретарь и поэт. Питает большую приверженность к дамскому сословию. Рекомендую вашему вниманию…
Евдоким Яковлевич, взволнованный точно говорящей красотой девушки, неловко поклонился.
— Хотите ехать одна в Горки и сейчас же или подождете завтрака, и тогда махнем вместе? — спросил гостью Сергей Федорович. — Мне тоже хочется вздохнуть денек-другой под сенью струй. Да и один приятель сидит там у меня, ваш Евгений Иванович, — пояснил он секретарю, — все участок земли у меня выбирает, да никак не выберет. Мой совет: обождите, позавтракаем и поедем вместе…
— Отлично… — сказала Ирина Алексеевна. — Тем более что мне надо повидать тут кое-кого из наших раненых…
— Раненых — кем? Вами или турками?
— Прежде всего турками и немцами, а потом, возможно, и мной… — невольно впадая в его тон, отвечала девушка.
— Прекрасно. Идите и добивайте своих жертв окончательно, а к половине первого милости просим сюда, поедем завтракать на вокзал, — там татары кормят недурно, — а затем в Горки…
— Хорошо… — вставая, сказала Ирина Алексеевна. — Да: а что это у вас за рекой какой страшный дым стоит? Точно у нас на позициях, когда неприятель зажжет что-нибудь…
— И у нас тоже свой неприятель есть, мужики… — сказал Сергей Федорович. — Это леса казенные горят. Обыкновенно это начинается у нас в июле, но в этом году что-то поторопились и зажгли в мае. Ну, а у вас как там?
— Где, в Москве или на фронте?
— И в Москве, и на фронте…
— На фронте… совсем плохо… — потухнув, сказала Ирина Алексеевна. — А в Москве еще хуже… Спекулируют невыносимо и говорят, говорят, говорят… Ну да об этом я в Горках расскажу… А пока прощайте…
Она вышла. Управцы щелкали на счетах, расчеркивались, получали деньги, выдавали деньги, трещали машинками, звонили в телефон, пудрили носики, переговаривались, пересмеивались — все шло, как полагается. А Ирина Алексеевна взяла первого попавшегося извозчика и поехала в госпиталь на Дворянской: ей хотелось навестить раненых Володю Похвистнева и Ваню Гвоздева. По указанию вихрастого мрачного фельдшера, от которого крепко пахло лекарствами и табаком, она осторожно постучала у двери.
— Войдите! — отвечал ей свежий девичий голос.
Она отворила дверь и остановилась у порога: у изголовья исхудавшего Володи сидела строгая пожилая женщина вся в черном, по-видимому его мать, а около постели с пустым стаканом в руках стояла прелестная девушка, с недоумением поднявшая на нее свои синие чистые глаза. Володя на одно короткое мгновение смутился…
— А-а, Ирина Алексеевна! — слабо воскликнул он. — Какими судьбами? Вот не ожидал!
Не познакомить ее с матерью и невестой было невозможно, но в то же время что-то точно в нем воспротивилось этому: это были точно два каких-то враждебных мира, между которыми моста не должно было быть. Едва ли не в первый раз простой и прямой душе Володи жизнь показалась сложной и трудной. И делая над собой некоторое усилие, он, стараясь быть любезным, сказал:
— Мама… Таня… Это — Ирина Алексеевна, наша милосердная сестра… Она первая приняла меня после ранения… Ирина Алексеевна, это моя мама, а это Таня, моя… невеста… Очень, очень рад вас повидать! Присаживайтесь…
И было в его тоне что-то неуловимое, что всех этих женщин заставило немножко точно насторожиться одна против другой, и обмен первыми приветствиями вышел неловок и холоден. Ирина Алексеевна села на предложенный ей Таней стул, осведомилась о здоровье, передала поклоны из полка и всякие полковые новости и вдруг почувствовала, что она здесь не только не нужна, но мешает, что от нее здесь неудобно.
— А где же поручик Гвоздев? — спросила она.
— Его еще не привезли… — сказал Володя. — Ждем со дня на день… Он ведь родной брат Тани…
— А-а… — уронила Ирина Алексеевна, еще резче чувствуя, что ей надо уходить. — Жаль, что не удалось повидать его…
И поговорив с трудом еще несколько минут, Ирина Алексеевна поднялась.
— Ну, не буду мешать вам… — сказала она, подавив легкий вздох. — Да мне и пора…
В душе Володи шевельнулось что-то вроде раскаяния и жалости. На минуту вспыхнуло горячее воспоминание о ее ласках. Он испуганно потушил его в себе. И мелькнула жестокая мысль: что же, не я один… И он сдержанно, точно из приличия, попытался уговорить девушку посидеть еще.
— Я зайду как-нибудь потом… — сказал она. — А теперь меня ждут…
И простившись со всеми, она своей поющей походкой вышла из комнаты и, низко опустив голову, пошла людной улицей. На душе было тоскливо. Да, жизнь жестока, жестока и там, жестока и здесь, везде. И виноватых как будто нет ни там, ни здесь…