Кот-Скиталец - Татьяна Мудрая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Боюсь, что я пришла на это разветвление слишком рано. Где-то я-девушка разошлась со мной-старухой, и нам надо снова сойтись. Чтобы отыскать один след…
– Или, напротив, все верно сделалось, – ответил он глуховато. – Тебе просто очень захотелось кое-что увидеть перед тем, как доработать то твое странствие.
– Но я вернусь, – говорю я, – куда мне деться. Только не знаю, как скоро.
Впрочем, говорить это не имело особого смысла: что им всем до времени и времени до них, тут иные категории. Сама вечность стоит здесь, как вода в тихом озере – так могла бы сказать Иньянна, так говорю я, девочка в зимнем лесу. Зачем мне беспокоиться? Лес у нас ручной, домашний, на другой стороне улицы, поэтому и номера домов нечетные, будто среди тамошних сосен поселились невидимки. Наверное, так оно и есть, потому что они то и дело себя обнаруживают: сгребают и жгут мусор, брошенный посюсторонними (или потусторонними? Запуталась) детишками, засыпают помойки, тишком обирают кусты лесной малины росистым утром. Кто-то из них подбросил мне, в моем раннем детстве, забавного медвежонка, с мордочки похожего на мышь. Загадочный, поворотный лес: в нем то и дело возникали места, которые никто раньше не видел, и тотчас же исчезали, стоило отвернуться.
Лыжи вначале скользили по насту шибко, как во время гонки, потом притормозились: снег был влажный и лепкий, снег конца осени, на каждой лыже налипло с добрый фунт, и пришлось остановиться и счистить, чтобы не чувствовать себя как на качели. Широкие снегоступы, похожие на теннисную ракетку из прутьев, оказались бы куда более кстати. Я изменила ухватку и не столько скользила, сколько притаптывала снег, как в снежнацких горах, благо лыжи оказались доброй мункской работы: наверное, из самого горного приграничья привезли вдогонку нам с Артом и прочими снежнаками.
А снег ниспадал на истерзанную дождями землю, как прощение, окутывал спящие ветви и спящие луговины покровом, торжественным и траурным одновременно, и огромные снежинки падали в подкрахмаленную озимь, творя волшебство.
«На дремлющих полянах – дремучие снега,И над лесной тропинкой клен выставил рога…»
Так пелись мне стихи после долгого немого перерыва, и это были мои собственные стихи, которые я повторяла точно заклинание.
Перед тем как мне уйти, кхондки сказали, что Бэс-Эмманюэль исчез из лагеря еще утром. А поскольку он обожал совать свой длинный усатый нос во все новости, здесь же налицо была самая потрясательная, – было очевидно, что унюхал он нечто вообще замечательное и из ряда вон выходящее. И вот я отыскала его след, который четко прорисовывался на снегу извилистой полосой из пятилепестковых цветочков: Бэсик двигался от ствола к стволу, обнюхивая их аж до верхних веток – когти оставляли на коре легкие царапины – и по обеим сторонам его трассы пролегали полосы от вислых ушей.
…Костер я заметила издали: кудреватый, рыже-алый, хитро подмигивающий. Горел он уже давно, и от кольца седой золы наносило снежнацким запахом. А еще прямо на золе и угольях стоял котелок, и из него пахло самой вкусной в мире едой…
Бэс подбежал ко мне на рысях, разбрызгивая с усов бледно-желтые хлопья:
– Госпожа Тати! Госпожа, это ведь он вернулся!
«Он» мог быть и его Шушанк… Но то, конечно, был Бродяга Даниль, Бомж-Доброволец. Самый простой и необыкновенный Странник Даниэль, который, улыбаясь, обернулся ко мне. Одет он был, как всегда, небрежно, однако по-зимнему, в кожушок и теплые штаны с ботинками, и в устало брошенной наземь руке держал поварешку. Ею он только что орудовал в высокой солдатской манерке.
– Вот, обучили меня варить просо на молоке. Искусство, сказать по правде, довольно затейливое, – сказал он вместо приветствия.
– Не просо – пшено, – ответила я в том же духе. – Что там пшенная каша, и еще с топлеными пенками, по одному запаху видать. А почему не с рыбой? Вы ведь с рыбаками дружите. Ловец… как его…
– Если ты принесла мне рыбу, госпожа Тати, – ответил он весело, – ее лучше на углях запечь, когда поостынут. Но до той поры мы трое тоже совсем продрогнем.
– Шуточки у вас, – загодя поежился Бэс. – Рыбы ведь тоже Живущие.
Ни назорейской символики, ни известной сцены из Книги Доброй Вести он, понятное дело, не помнил и не понимал, а о том, что «рыба» и «улов» могут прилагаться к двуногому, не посмел и догадаться. Впрочем, мы сами не стремились выстроить логическую картину. Довольно мне было того, что Даниль знал о моих новообращенных кошелюбах, которые легко пойдут под его руку, но пока не хотел торопить события.
– Не пойму, где ж ты был, Монах? – продолжал бассет. – В каком-таком Лесу, если не в нашем?
– Ина Тати знает. Не таком, но тоже волшебном, – ответил Даниль полушутя. – Она пришла за мной следом, а я уже ушел в другой…
– Параллельный мир, – продолжил Бэс с умным видом. – Где не мы все, а наши прототипы.
– Ну, не совсем так. Киэно там не было ни под каким видом.
– Разумеется, – кивнула я, – у них с Багиром и тут дел по уши. Работают, можно сказать, живыми богами. Но в более умственных кругах, а простой народ и иереи только косятся…
– Они зато тебя обоготворили, Монах, – песик снова влез в чужую фразу. – Как символ этой… неувядаемой и вечной славы.
– Плохо и еще хуже. Пропади она, такая слава, ради которой надо человека истребить! – ответил Даниль в сердцах. – Да ведь любая хорошая вещь и впрямь гибнет, когда занадобливаются ее символы. Если из таких глубинных и почти невербальных понятий, как «почитание родителей», «корни», «патриотизм», «великая нация», «любовь к отечеству», «вера отцов» и «Третий Рим» формируются внешние ярлыки, навешивать их, как правило, приходится уже на пустое место.
– Об этом хорошо сказано в «Дао Дэ Цзин», – кивнула я.
Он понял. Странники очень многому учатся и без большого труда узнают обо всем, что их может интересовать в любом из миров.
– Именно так. То, что есть, не ощущается, как воздух для дыхания. Поэтому мне не надобно того, что осталось в моих тылах: ни славы мученика, ни чести победившего и поправшего смерть. Мы ведь все ее побеждаем, кому знать это, как не вам, Татианна! Смерть и жизнь и вправду одно. Я хотел положить себя первым камнем в основании нового мира, иного миропонимания. Вот и все.
И дальше он говорил, сидя рядом с нами у пригасшего костра, а зимний Лес его слушал:
– Андры замкнули истину которая должна по сути своей вечно обновляться, в скорлупу, желая сохранить. Отсюда и шар, замкнутая сфера. Но скорлупа, храня жизнь, мешает ей родиться; она срастается с зерном, семенем, и гнилостные токи начинают идти к нему от стен его темницы, разлагая и умерщвляя. Зерно борется за себя и взламывает, взрезает оболочку острием своего ростка; находит обычно неожиданный выход. Господствующая церковь всегда принимает это за катастрофу и нечестие, и для нее, для ее конкретного существования это так и есть.
– Оболочку зачастую путают с содержимым, ларец для чая – с самим чаем, – вспомнила я суфийскую притчу. – Поклоняются Ковчегу Закона вместо самого Закона.
– А чай надо заваривать и делать напиток, хотя при этом гибнет форма травы, – подхватил он, – и пить его, пока горячий. Ой, а каша-то остынет! Ешьте скорей: мы с Бэсом уже приложились.
– Вместо чая бьют поклоны ларцу и философствуют на тему его узоров, – продолжал он немного погодя. – Упираются в видимость помимо сути. А ведь листовой чай выдыхается, если его не заваривать, жемчуг мертвеет, бирюза тускнеет, если их не носить.
– Но и снова нет смерти: как зерно беременно колосом, так и чай – силой, жемчуг – сиянием, бирюза – небом. Это можно добыть из них или из памяти о них: никто и ничто не погибает навсегда.
Мы еще посидели совсем молча. «Они заключили короля внутри солнца, – думала я, – знак жизни тем сделали знаком смерти и позора, а испохабив, начали ему поклоняться…» Еще я хотела спросить, больно ли ему было тогда, но удержалась: на запястьях и шее под воротником рубахи виднелись темные следы ожогов, а ведь он мог бы убрать их, как убрал с лица и кистей рук. Стало быть, не захотел. И незачем было лишний раз напоминать ему о том, что он и так хорошо помнил…
А потом Даниль поднялся, потрепал Бэса по голове, взял меня под руку, и мы начали свое возвращение к Живущим.
В поселке уже прочувствовали наш уход и посему ждали нас – двуногие и четвероногие, жены и мужья, дети и старцы. И Хрейя стояла перед братом с двумя пушистыми белоснежными младенцами на руках – еще двоих держали у ее колен мункские мамушки. Девочек и мальчиков родилось поровну, и будущие мужчины были чуть крупнее и плотней своих сестренок – так, как это всегда бывает у кхондов.
Новые существа по рождению своему. Великий соблазн – стать иным не ценою грандиозных моральных усилий, а по одному рождению…
Когда ты стал новым – это как взрыв, как толчок изнутри, как свет в загроможденной тьмою комнате. Отсюда и парадокс внезапных, обвальных обращений грешника в святого: ведь следуют по пути к совершенству всегда медленно. И отсюда же парадоксальное признание святого, что он был и остается великим мерзавцем, а спасен чудом. Ты сразу мыслишь иначе – это идет от внутреннего знания, подобия той инстинктивной морали, которая признается за животными. Люди моей земли то видели эту нравственность, то нет, и часто видели в звере автомат нравственности, как Декарт – просто автомат. На самом деле в любого Живущего мораль встроена как путь, она, собственно, и есть Путь, программа, прочитанная нами в наиболее привычных символах добра и зла, и это самое в ней главное. Все мы, от человека до камня, отроду несем в себе свое предназначение, которое по большому счету увязано с Путем всей Вселенной…