Эпизод - Максимилиан Кравков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прежде всего самообладание…
— Слышала, — резко прервала.
— Потом, чтобы никто не знал о нашей беседе…
Кивнула — да!
— У Баландина есть друзья. Они думают о нем. На всякий случай, попробуйте добиться у вашего мужа, чтобы Баландина выключили из числа заложников…
— Ой, — вскочила она, — ужас, ужас какой!.. Как я их всех ненавижу… Его… убьют?
— Надеюсь, что этого не случится…
Поникла, точно сломалась, заплакала беззвучно.
— Сергей Павлович… Сергей Павлович, он в тюрьме? Да? Можно мне пойти к нему? Я не боюсь ничего… Я сейчас такая несчастная… такая раздавленная…
— Никуда не ходите. Мы с вами увидимся в шесть часов. У меня на квартире, — назвал адрес. — Где ваш муж?
С болью, с отвращением:
— Муж?
Отирала слезы рукавом, как маленькая девочка.
— Он за городком, вырубает лес…
— Я сейчас к нему. Помните, о разговоре — ни слова…
Догнала в передней, стиснула руку:
— Я чувствую, что… не должна с ним говорить… Не… выйдет!
— Тогда не нужно. Решите сами. Не волнуйтесь.
— Значит, друзья есть?
* * *На обширном пространстве, за фасадами корпусов группы людей рубили молодой сосняк. Решетилов остановился и наблюдал, а проводивший его солдат побежал доложить.
«До чего все просто, — изумлялся Решетилов, — вот я в самом центре неприятельской позиции, а никто и не спросит меня, кто я таков и зачем пришел. И воюют-то по-домашнему…»
Прямая выправленная фигура Полянского. Пристально разглядывает странную здесь штатскую шубу.
Вид бодрый, вдохновленный работой.
Изумился, улыбнулся, развел руками.
— Вот неожиданный гость! Какими судьбами?
— Да сунулся было к вам, вас нет. Я — сюда. Может быть, это против военных правил?
— Пустяки, — рассмеялся Полянский, — полюбуйтесь нашим хозяйством. Бальный зал готовим для господ красных. Чтобы удобнее, знаете, танцевать под пулеметом…
— Почтеннейший Георгий Петрович, вы уже простите мою штатскую психологию. Я ведь к вам за советом. Только лично для себя. Правда, что говорят о движении красных? У меня казенные суммы, так видите ли, может быть, лучше в казначейство сдать?
Нахмурился Полянский.
— И ты малодушничаешь… По секрету могу сообщить, что положение, конечно, серьезное… Но непосредственной опасности, разумеется, нет. Плюньте вы на эти слухи и на тех, кто их распространяет. Если что, я всегда сумею вас известить. Продолжайте свою работу и не беспокойтесь…
— Ну, очень благодарен, — ободрился Решетилов, — очень извиняюсь, что оторвал вас от дела…
Полянский любезно откозырнул, повернулся молодцевато к работавшим.
За углом, перед Решетиловым Малинин.
Лицо серое, обрюзгшее, толстые щеки мешками повисли. Спешит.
Взглянул недоверчиво:
— Вы здесь зачем?
— Да вот, толковал с Георгием Петровичем…
— А-а, — рассеянно протянул, — ну… и что?
— Да у меня ничего, а вообще-то новости, кажется, есть?
— А что? — схватился Малинин.
— Слухи всякие панические о красных, о гибели роты…
— А, да, да… это очень неприятно…
— Говорят, Иван Николаевич, у нас даже расстрелять кого-то принуждены были?
Грубо, вызывающе:
— Откуда вы знаете?
— Да хозяйка моя чего-то болтала…
Малинин съежился, забегал глазами.
— Не знаю… не слыхал. Не слыхал…
Расстались.
* * *Дневник Баландина…Второй день тюрьмы. Я думаю, их будет немного. Сегодня мне повезло. Я открыл, что кусок подоконника в моей камере отнимается. И маскирует маленькое углубление-тайничок, где частичка моего «я» сможет укрыться от тюремщиков. Теперь в «свободные» часы, а они все у меня свободны, я пишу на листе тетрадки и прячу написанное в свое хранилище. Почему я пишу? Может быть, потому, что во время писания я снова вольное существо; может быть, пишу оттого, отчего поют птицы? Просто — хочется. В сущности, моя песня не должна быть веселой. Уж очень любопытно и даже погано-любопытно на меня все смотрят. Помню вчера, когда меня привели в контору, помощник начальника тюрьмы, принимавши меня, особенно заинтересовался препроводительной бумагой и спросил: ваша фамилия Баландин? Я подтвердил. — Заложник Баландин, — исправил он.
И все, кто был в конторе, писаря и надзиратели, украдкой, с острым любопытством юркнули по мне мышиными взглядами.
Стало противно и я разозлился. А в общем, я совершенно спокоен. Словно перешагнул какую-то неизбежную грань, к которой подготовил себя давным-давно. Да, впрочем, разве не сидел я в царских тюрьмах? Теперь, пожалуй, только острее думаешь о том немногом времени, которое у меня осталось. Что делать? Таков безумный темп текущих дней.
Тюрьма наша старо-сибирского типа, вроде тех острогов, которые описывал Достоевский. С забором из палей, остроконечных, стоймя поставленных бревен. В середине разбросаны потемневшие от дождя деревянные бараки. В одном из таких жилищ приютился и я. И мне дали отдельную маленькую камеру. Это — при общем-то переполнении тюрьмы… Подозрительное внимание и многообещающее. Сквозь решотку окна мне видна небольшая площадь двора, да пали, и только вверху клочок голубого неба. В сумерках вчера у окна появился некто с винтовкой и, должно быть, ходил всю ночь, потому что, когда я проснулся на секунду и услышал, как в городе, с колокольни ударили три часа, снег поскрипывал от мерных шагов. В моей камере глухая, тяжелая дверь с квадратным оконцем, заделанным решоткой. Смотрит на меня это оконце, точно морда в железной маске…
* * *Арестовали меня в кооперативе без ордера, в тюрьму привели — без допроса. И у них слишком мало времени, чтобы тратить его на пустяки. У кого же, все-таки, больше, — у меня или у них?
По старой привычке, когда заперли меня сюда, когда надзиратель, как домовитый хозяин, позванивая ключами, ушел из барака, я стал исследовать свою камеру. И нашел отымающийся подоконник, может быть, тут есть еще какое-нибудь таинственное место — наступишь на него, придавишь незаметный гвоздь и откроется вход в подкоп, в дорогу к воле, — морщусь, а добавляю: и к жизни. На коричневых бревнах стен предшественниками моими нацарапаны надписи. Одна — сентиментальная и наивная: «Прощай, дорогая свобода, прощай, дорогая Анюта».
Не всякому дано постигнуть значение этого слова — «прощай». Впрочем, об этом нечего думать. А вот проанализировать свое внутреннее состояние я пытался уже вчера. И оно мне представилось так.
Я, как шахматный игрок, увлекся разыгрыванием, захватившей меня, интереснейшей партии. В величайшем сосредоточении, от которого я отрывался лишь для того, что подарило меня непередаваемым счастьем и радостью, что поможет мне и в эти дни, в величайшем, повторяю, углублении я делал зависевшие от меня хода и, рядом сложных и рискованных комбинаций, приближался к развязке. И вот, в тот момент, когда я жил этой моей шахматной доской, и сам был действующей на ней фигурой, чья-то тяжелая ослиная нога опрокинула мою доску, безнадежно смешала и перепутала фигуры. И это в момент наивысшего напряжения, в момент захватывающего ожидания.
И, конечно, я был бы сейчас глубоко несчастен, если бы я был одинок. Но у меня есть три обстоятельства, три причины не быть одиноким. Между мной, в этой темной каморке и тем широким светом, за остриями палей, — между нами есть связь. Связь в моей уверенности, что игра не кончена, что сегодня-завтра зазвучит этот торжественный давно назревший — шах, а потом и — мат.
Это — первое.
Между личным и общественным у меня разницы нет. А потому, когда я устаю на передумывании случившегося со мной, я отдыхаю на другом, на том, что дала мне замерзшая речка и солнечно-звеневший, почти весенний день. В этом чувстве, которое я принес и сюда, для меня, как бы внутреннее мое солнце.
Это — вторая причина. Разве я одинок?
И, наконец, я сознаю, что пока — я хозяин сам над собой. Правда, здесь надо быть очень осторожным и не довести до такого момента, когда у меня отнимут это мое преимущество. Но пока… и теоретически, да и практически, конечно, — это так. Надзиратель не бывает в бараке целыми часами. А у меня есть ремень от пояса и зацепить его или закинуть за что-нибудь уж всегда найдется. Наконец, мой страж, по просьбе, отворяет дверь и входит ко мне один. А у меня есть прекрасный кирпич, который вынимается из печи. В таком случае револьвер надзирателя может переместиться ко мне. Правда, старый полицейский Смит-Вессон, но для меня и одного патрона хватит, а пять других могут быть раньше, как выражаются в афишах, — для почтеннейшей публики… Во всяком случае, это возможности серьезные и они придают определенный тон моему настроению.
Так ли уж, в самом деле, я одинок?
* * *Новый день и как будто бы последний. Действительность напоминает. Утром, после поверки, около камеры моей зашаркали шаги, загремели ключи. Но, так как было утро и даже в проклятый острог день заглянул бодрящим и свежим светом, я не почувствовал никакой тревоги. Дверь отворилась, вошел холодный, небритый старик, — начальник тюрьмы. Из-под седых, клочкастых бровей поглядел на меня, как я почувствовал, испытующе и недоброжелательно. Формально спросил: нет ли заявлений. Я попросил книг. Старик сунул пальцем на старшего — дать! И все ушли.