Утро нового года - Сергей Черепанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако сама же хотела направить Якова после десятилетки в сельхозинститут, но он никуда не поехал, остался дома, — Авдотья Демьяновна в ту пору занемогла. Поступил он лишь позапрошлой осенью, но и то на вечернее отделение.
Опыты по перекрестному скрещиванию сортов пшеницы, анализы семян, переписка с опытными станциями и селекционерами-одиночками да еще учеба в институте занимали у него все время, которое оставалось от работы на заводе.
Жажда деятельности, как рассказывала Авдотья Демьяновна, была у них фамильной:
— Кравчуны-то сложа руки не умеют сидеть.
А иной раз шумела, замечая, как опять ее внук еще и на общественных делах начинает задерживаться допоздна, в пору не поест, не поспит.
— Да что же это творится! Если уж ты везешь воз, так надо тебе еще добавлять? Семен-то Семенович неужто не понимает? Вот погоди, провалишься на экзаменах, так узнаешь!
Но Яков не умел и не хотел отказываться от поручений, особенно, если они касались его партийных обязанностей.
В людях, как он сам признавался, Яков постоянно находил дорогие ему черты отца. У каждого понемногу: в лицах, в фигурах, в голосах, в деловых качествах, в бескорыстном служении.
— Прежде мне даже казалось, — сказал он однажды Корнею в минуту дружеской откровенности, — будто отец растворился в людях. И потому, если бы, например, многих из них соединить в одного человека, то получился бы мой живой отец.
Позднее он сделал для себя еще одно открытие: сам отец был лишь частицей людей, как зернышко среди множества зерен, собранных им на полях войны.
Потому, возможно, с мальчишеских лет, со свежей памятью об отце, он и прильнул к Семену Семеновичу. Такой же могучий, как Максим Анкудинович, с такими же большими ручищами, в меру суровый, в меру добрый, Семен Семенович, отшагавший войну с начала и до конца, стал для Якова самым родным. Да и Семен Семенович ответил ему тем же. Нередко, бывало, прихватив Яшку за вихор, шутливо спрашивал:
— А не встречались ли мы с тобой на Курской дуге или под Сталинградом?
Поглядев посевы пшеницы в огороде, удивился:
— Ишь ты! Растут ведь!
И никогда не хвалил, считая, что восхваление — не мужское занятие.
Прошедшая война накидала морщин не только на лица людей, но и на их жилища. Многие дома в Косогорье к концу войны пообросли бурьянами, оголились, уткнулись углами в землю, и солдаты, не выветрив еще из гимнастерок запах пороха, начали строиться заново. Повырастали в улицах дома из кирпичного половья, опять зацвели сады. Сложил себе новый дом и Семен Семенович. Стены он выводил сам, а ставить стропила, крыть крышу, класть печи и стругать доски для дверей помогал Яков, к той поре уже по-мужски развернувшийся в плечах. Тюкали они на стройке дотемна, после заводской смены, а потом садились ужинать из одной тарелки. Семен Семенович хлебал борщ большой, под стать его фигуре, деревянной ложкой, загребая с краев, вкусно причмокивая, похрустывая. И шутил:
— Ешь до пота, наводи тело.
Случалось, Яков оставался ночевать. Они забирались на чердак, расстилали кошму и до полуночи вели длинный неторопливый разговор. Сквозь стропила мигали низко опустившиеся звезды, ветром заносило с озера запах тлеющих водорослей.
— Строим мы в Косогорье дома из половья. Так и жизнь у нас здесь какая-то половинчатая, — попыхивая цигаркой, говорил Семен Семенович. — От нынешней деревни мы отстали и к городу не пристали. Храним всякое старье: нравы, обычаи, даже уже выбывшие из народного обихода слова. Как в прошлые годы притащили их с собой на этот угор, так и храним. Деревня колхозная уже по всем понятиям нас переросла. У нас здесь общее только завод, а дальше что?..
Он яростно ненавидел все, что напоминало ему стародавнее житье-бытье и противоречило его убеждениям. Особенно ругал алчность, следом за которой выползает пошлость, подлость, обман.
— А всему виной деньги!
— Кто же от них откажется? — смеялся Яков. — На том стоим. Без денег пока что худо. Каждому по его труду деньги достаются.
— Вот именно: должны доставаться по труду. Но ведь деньги деньгам рознь, — ворчал Семен Семенович. — Если я их заработал честно, своим трудом и трачу для пользы и удовольствия, а не прячу их в кубышку, не молюсь на них, как на бога, то они, конечно, безвредные, пусть их у каждого из нас будет больше. На то мы и строим социализм. Каждый должен жить в полную меру. Но уж ежели, как Марфа…
Свою сноху, Марфу Васильевну, он считал самой злостной.
— Была бы моя воля, так я ее осудил бы по самым строгим законам.
Затем мрачно добавлял:
— Дуреют такие люди. Как алкоголики. Право же, алкоголики! Я так и называю эту дурь: денежный запой! Вот моему брату Назару пол-литра дай — весь мир забудет, а Марфа за целковый своего господа бога турецкому султану продаст.
Яков тоже не любил и не уважал Марфу Васильевну. По-соседски он дружил с Корнеем, а во двор Марфы Васильевны старался не заходить. Встречала и провожала она нелюдимо. Подозрительно оглядывала, — не стащил бы чего-нибудь. А бывало, в военные годы, когда Корней зазывал к себе Якова, закрывала чулан на замок, все из-за скупости: не угостил бы Корней хотя бы крошечкой хлеба. Между тем, в те годы, когда Косогорье было полуголодное, только в ее доме прочно держалась сытость. Даже кот, всегда дремавший на припечке, благодушно вылизывался и натирал лапой откормленную усатую морду.
У Марфы Васильевны была еще и другая причина неприязни к Якову: опасалась она не столько за свое добро, как «дурного» влияния на сына.
— Очень-то уж твой дружок, Яшка, своевольный и самостоятельный, — непрестанно внушала она Корнею. — Известно, без отца и без матери растет. А ты, небось, при родителях и привыкать тебе к своеволию не положено. Тебе к иной стати надо привыкать-то! Жизнь — не гладенькая дорожка. Может, и не поглянется что-нибудь, так не кидай в глаза, лучше смолчи, перетерпи, но своего добейся. В миру жить надо умеючи, а не так чтобы…
Еще подростком Яшка был ершист, задирист, несдержан в словах, не выносил неправды.
— А как без неправды, коли иначе не получается, — добавляла Марфа Васильевна. — Другой раз приходится грех на душу брать.
Но именно эту сторону характера Якова, — нетерпение к неправде, — унаследованную от отца, бабушка, Авдотья Демьяновна, всячески хвалила, одобряла и развивала.
— За пятак никому не кланяйся, — говорила она Якову, если даже приходилось где-то урезать расходы по дому и на чем-то сэкономить. — Не ради пятаков Кравчуны живут. На правде и на чести мы все взросли, так уж меняться нам не годится.
Не поощряла она только застенчивость, когда дело касалось устройства семейной жизни.
— Слабы Кравчуны с нашей сестрой, бабой, — однажды пожалобилась она Семену Семеновичу. — Не могут совладать. Эвон, Максим-то Анкудинович, лишь к тридцати годам жениться успел, да и то взял бабу себе не в масть…
Вот и Якову кукушка накуковала уже двадцать пять лет. Авдотья Демьяновна давно ждала, когда же он приведет в дом невесту. Но, как говорят, «давно уж все жданки съела». Начнет Яков, да все не с того края.
Появилась как-то в Косогорье бойкая особа, Анечка Курнакова. Завербовалась из Воронежа работать на завод. Не столько тут работала, больше парням головы кружила. Не пропустила и Якова.
В городском саду, где Анечка гуляла с группой парней, Яков отозвал ее в сторону.
— Мне надо с тобой поговорить…
— О чем? — округлила глаза Анечка. — Выкладывай!
— При всех не могу.
Он отвел ее в ближайшую аллею и там, сбиваясь, понимая, что делать этого не следовало, так как парни стояли неподалеку и дожидались подружку, начал объяснять свою любовь.
Анечка захохотала. Парни крикнули:
— Эй, Яшка, перестань анекдоты рассыпать. Мы заняли очередь в ресторан.
Потом она рассердилась:
— Да ты ведь еще совсем зелень!
И оставила его одного.
Он до полуночи сидел на скамейке в аллее, один, в темноте, сгорал от стыда.
А через неделю Анечка упорхнула из поселка. Теперь он помнил лишь, какая она была высокая, гибкая, красивая, и ничего больше.
В другой раз вышло еще хуже.
Из ночной смены пришлось попутно проводить до дому Ирину Баймак. Было пустынно, тепло.
Ирина шла с ним под руку, несмелая, зябкая.
Он довел ее до самых дверей квартиры, — она жила в коммунальном доме, на втором этаже, вдвоем с братом.
Ирина открыла дверь и потянула его за собой, молча. Он подчинился. Брат дома не ночевал. В углу, в стороне от окна, стояла опрятная, накрытая белым тюлем кровать. Ирина не включила свет. В окно заглядывала луна. Яков присел на подоконник, под луну. Ирина встала рядом и опять взяла его за руку. Молчали долго.
Лишь на рассвете Яков вырвался, почти сбежал, сознавая, что Ирина ему не простит.
— Эх ты, чухрай! — укоризненно сказала Авдотья Демьяновна, когда узнала об этом.