Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в институте не успел оглядеться, избрали на новенького факультетским парторгом, его принялся изводить, песочить Сычин, скорый на расправы, зычный институтский парторг, главный – по студенческой классификации – «морж»; новоиспечённый партруководитель тоже вроде бы искренне исповедовал удушливую идеологию «моржей», но – отличался от оголтелых вожаков стада: клыков у Гуркина не было.
Ко всему за ним числился грешок, сболтнул по идейной ли незрелости, глупости что-то в защиту врагов народа, сидел в лагере до войны. Такое клеймо… хотя на фронте искупил вину кровью, был восстановлен в партии.
И неуютно чувствовал себя Гуркин в руководящем кресле, до чего неуютно! Беспартийный Гаккель на заседаниях кафедры из кожи вон лез – поддерживал, даже приветствовал «Постановление об излишествах», а Гуркин о Хрущёвском «Постановлении…» и двух добрых слов не умел связать, как если бы он, парторг идеологического факультета, расходился с линией партии.
начало расплывчатой формулы Леонардо-Гуркина (до перекура)Передвижка стульев, указание приглушить музыкальные подвывания радио, сменившие вполне благозвучных Рудакова с Нечаевым… Ассистент Гуркин усаживался за подрамник.
Усаживался, опасливо косился на голых девиц из «Пшекруя», фривольным иконостасом накнопленных в стенной нише; как нарочно перед комиссией, засылаемой в очередной раз Сычиным…
На стенде наглядной агитации – только Хрущёв с Булганиным на слоне…
Студенток мало на консультации… ну да, многие из лучшей половины усвистали на Московский вокзал встречать Жерара Филипа.
– Нет, двух элементов композиции недостаточно! – Гуркин усаживался поудобнее, – с чего начинается ритм? – число «3» было для Гуркина священным, не потому, что Бог любил троицу, потому, что с него, этого числа, начинался ритм, – возьмите любой памятник классицизма с тремя композиционными элементами – центральный портик, два боковых… Шанский, отгороженный высоким подрамником, выкрикивал, что ритмика классицистских памятников с трёх начинается и тремя кончается, Художник, пока Гуркин утомительно искал и выкладывал возражения, вовсе не убедительные, успевал перещеголять Ленгрена с его многосерийным комичным профессором Филутеком, набрасывая историю-комикс в карикатурах, иллюстрировавшую педагогические злоключения Гуркина; впрочем, напряжение разряжал ангельский голосок Робертино Лоретти… Заводя скрытую, как наивно надеялся Олег Иванович, но прозрачную для всех полемику с Гаккелем, который уже наследил прямоугольниками, кубиками и стрелочками, указывавшими на наличие между прямоугольниками и кубиками функциональных связей, Гуркин для разминки и в назидание мастерски рисовал на клочке кальки придуманного Леонардо человечка с пропорциональными делениями, заключённого в круг. Затем, всякий раз наново мучаясь, вперялся в студенческий чертёж: что за дом безродный такой, без центра, без крыльев, удлиняй хоть до Бологого, хоть до Москвы. Или отрезай в любом месте, как…
– Как колбасу, – ввёртывал, высунувшись из-за подрамника, щедрый на ядовитые подсказки Шанский и вроде бы невзначай доставал из стола в пику Леонардовскому человечку другого, Корбюзианского, с членениями модулора в виде вертикальной линейки, а Гуркин, с досадой махнув рукой, отправлялся дымить на лестницу, где мог битый час пичкать фронтовыми анекдотами салагу-вохровца, переминавшегося у запретного для посторонних входа на военно-морской факультет береговых укреплений.
разговорчики вне строяНе забыли? Провалив рисунок, непризнанный гений штриховки, всплыл как раз на этом, расположенном за бронированной дверью засекреченном факультете.
Частенько в затемнении коридора Соснин, прижавшись к стене, пропускал строй стриженых под нуль розовощёких курсантов в сизых линялых робах.
Если не грозил окрик мичмана, Филозов корчил отчаянно-забавные рожи, бывало и выскакивал из рядов, вцеплялся Соснину в плечи.
Подпрыгнув, смешно сучил ногами в тяжеленной кирзе, надавливал мускулистым торсом, тряс, тряс и закатывал глаза так, что в прорезях век жутко голубели белки. Когда зрачки возвращались на место, Филозов выдыхал горячие проклятия муштре, гуталиновому духу казармы. Он словно затевал с Сосниным болезненное соревнование – ревновал, улучал минутку, чтобы глянуть на проекты пока что удачливого соперника. Однако, соревнование так соревнование! Верил, что время его придёт; хвастал собственными спортивными, учебными успехами и – с разбойным посвистом бросался догонять топавшее отделение.
ВладиВ увольнительной Владилен Филозов посмотрел «Колдунью», потерял голову. Закатывал глаза и изливал, изливал восторги…
С ветреной той поры к нему – с учётом его верноподданического имени – удачно приклеилась кличка Влади.
формула продолжала расплыватьсяПосле перекура Гуркин принимался теоретизировать.
Причём, довольно беспомощно.
С одной стороны, симметрию он чтил как знак совершенного, чуть ли не свыше санкционированного порядка.
С другой стороны, порядок этот по сути ставился под сомнение директивными партийными документами. Тот же коллега Гаккель, горячо приветствуя «Постановление об излишествах», горой стоял за асимметричные композиции, считал их естественными, функциональными.
Шумно шурша кальками, которые он, исчиркивая, отбрасывал, как если бы сдирал слой за слоем кожу с еле живого замысла, Гуркин сумбурно размышлял вслух: ну и что с того, что снаружи тосканский портик, строгая фасадная симметрия, а парадная лестница сидит не по оси вестибюля, сбоку или вообще в торце коридора? Ожидая поддержки ли, возражения, поднимал жалобные глаза, рот растягивала растерянная улыбка, обнажавшая прокуренные жёлтые зубы. И тут же накладывал очередную кальку и лист за листом уже приближал злополучную лестницу к оси симметрии, когда же до совершенства, до искомого центрированного порядка всего-ничего оставалось, а от творческого напряжения над верхней губой выпадали росинки пота, он вдруг ещё что-то обнаруживал в лабиринте плана и срывался с методологической высоты: э-э-э-э, не годится! Острый угол плану противопоказан, там темно будет, нагадят.
Потом, чтобы отвлечься от пачкающих конкретностей, сравнивал Казанский собор с Исаакиевским, восторженно хвалил первый за почтение к многоколонным образцам, второй ругал за грубый разрыв с канонами классицизма, разрыв, ознаменовавший скорое наступление ненавистной эклектики, модерна, всех напастей больного времени.
Что-что? И в первом, Казанском, соборе, и во втором, Исаакиевском, – излишества?
Какие излишества, какие… Но что возразить?! Вне ордерной системы воцарялся произвол, который он не мог преодолеть. Искал, на что бы прочное опереться, вот на симметрию хотя бы…
Под консольный козырёк автобусной остановки Гуркин машинально подводил стойки, затем стойки внушительно обрастали мясом – превращались в колонны, относительно стройные, канелированные, или мощные, в зависимости от пропорций, заданных ордером… над колоннами расцветали капители – как он их рисовал, как рисовал! – появлялся архитрав, карнизное венчание, над навесом автобусной остановки, по центру, совсем уж нелепо вырастал куполок. Рисуя, Гуркин настоятельно рекомендовал вспоминать пропилеи Смольного, воронихинские павильоны с золочёными куполочками в Петергофе – по-отдельности они, правда, были асимметричными, взаимно зеркальными, но вместе складывались в симметричную композицию относительно оси Большого Каскада.
И… завистливо косясь на раскрытую готовальню Соснина, ту самую, что досталась ему от дяди и теперь, в деле, утратила сходство с усыпальницей, скорее напоминала ансамбль поочерёдно играющих оркестровых инструментов – какие тонкие, волосяные линии мог с помощью старых немецких рейсфедеров проводить Соснин! – так вот, завистливо косясь на поблескивающие острые инструменты, Гуркин автоматически выводил в нижнем углу главного из консультируемых подрамников надпись… Отличный шрифтовик, он мгновенно подбирал шрифт, писал божественно, без разметки, предпочитая латинские буквы – им, наверное, вменялось символизировать связи и самого никудышного проектика с римской античностью и Ренессансом, то бишь возвышенную преемственность; да, консультируя, не отказывал себе в удовольствии закомпоновать надпись, так красиво закомпоновать, что не отвести глаз… и ещё не мог не пририсовать пёрышком в другом углу подрамника прозрачные, наползавшие на цоколь кусты, пышные, выметнувшие ветви, на которых подрагивали крупные листья – с прожилками, зубчиками. Не такие ли кусты разрастались у античных руин?