Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Игната Константиновича, прозванного Игнатом Кощеевичем, короче – Кощеевичем, высоченного, сутуловатого, с длинной тощей шеей, армированной голубыми жилами, была маленькая птичья головка, очень подвижная – всё бы Сухинову увидеть, усечь; головка вертелась, как заводная. Возможно, Кощеевич пытался восполнить отсутствие одного глаза, правого, который у него, поговаривали, выбили на оперативном задании, при выслеживании в Латвии «лесных братьев», хотя именно мёртвый блеск стеклянного глаза, усиливавший сходство спецслужбиста с гротескно-суетливым чучелом, усиливал и впечатление какой-то особой зоркости.
Что же притягивало ищущий взор Сухинова?
Ох, идеологический факультет сулил неприятности всему институту, да ещё на факультете этом, заведомо опасном, была ко всему и сверхопасная зона, рисовальный класс с вереницей античных и ренессансных гипсовых слепков, а также литографским станком, объектом особенно острого внимания Сухинова, который, конечно, костьми бы лёг, но не допустил тиражирования крамолы.
Ох, не напрасно железная дверь в спецчасть располагалась напротив!
Как удалось подсмотреть однажды, пока Сухинов собирался захлопнуть с грохотом дверь, «Спецчасть» меблировали преимущественно стальные сейфы, на письменном столе хозяина – ни бумажки, только кружка. И было ещё два стула. Не исключено, что просиживавший весь рабочий день взаперти Игнат Константинович время от времени вытаскивал из сейфов секретные папки, вникал в донесения институтских сексотов, но, казалось, что он не работал, находился в засаде.
И внезапно раздавались грохот, лязг, словно начиналась танковая атака – фантастически ускоряясь, Сухинов выбегал с чайником в вытянутой руке, вбегал, вертя головкою, в рисовальный класс, тонкие морщинки, как ножки танцующего паука, прыгали вокруг рта, когда Константинович-Кощеевич на бегу что-то вполне бессмысленное – нальём из крана свежей водички, чайку согреем – прочирикивал тоненьким голоском; для внезапных набегов у Сухинова был безупречный предлог – не топать же по длинному коридору в уборную, к ржавому умывальнику, когда в рисовальном классе, рядышком, целых две фаянсовых раковины.
назавтра, в течение четырёх академических часов акварелиУчитель?
Нет, вечно пьяненький пожилой волшебник, поставщик мелочных чудес, которые под аккомпанемент глухой речи непроизвольно показывал.
Вот клякса сорвалась с кисти, он подхватил лист бумаги и ну раскачивать, да так, что охристое пятно, растекаясь, обретало форму, и тут же Бочарников, быстро сунув кисть в рот, сглотнув краску, убирал сухим колонком с одной стороны пятна яркую жидкость, чуть распушивал, и – получалось осеннее дерево, которое трепал ветер.
Оптическое устройство, магический кристалл в действии.
По-Бочарникову искусству вменялось гнаться за мимолётным, ловить ускользавшие, будто блеск смальты, состояния души; из них складывалась мозаика. Хотя… мозаика – вещь прочная, капитальная, он в акварелях запечатлевал непрестанную цвето-световую текучесть.
Небо красило воду… вода отсвечивала.
Как он поэтизировал начало этюда! – трепет замысла и – утренняя влага бумаги, юная свежесть красок, лёгкая дерзость кисти.
Ради чего всё затевалось? Ради омертвелости итога? – загодя горевал Соснин.
А зря, зря горевал!
– Бог ли, дьявол – в деталях, упустишь впечатление-состояние, потом не вернёшь, – проборматывал Бочарников, кисть плясала по разбухшей бумаге: два-три укрывистых мазка, несколько точечных упругих касаний, достаточных для цветового брожения. – Искусство, живопись, изображая предмет, – бормотал в назидание тем, кто слышал, Бочарников, – возвращает сам предмет в потаённый момент создания, пытается заглянуть в палитру Создателя. Заглянув, дивится её провокативной неопределённости, соблазняется пересозданьем мира по-своему, и снова, снова… художник многократно возвращается в точку сотворения мира, не подозревая, что лишь достаёт из тьмы светокопии вариантов божественного замысла; искусство – это музей самопоблажек Создателя, дарованный им художникам непрерывный шанс на поправку. Под бочарниковской кистью, пока сам он что-то и вовсе невнятное бормотал, рождались сверкание речной излучины, блеск стёкол в почерневшей избушке, солнце, прокалывающее крону, и тут же – берег накрывался туманом, точно край этюда еле-еле матово светился из-под папиросной бумаги, акварель казалась пастелью. Бочарников, похоже, посягал на ауру предметов, ауру видимого мира, она была для него существеннее, чем сам отвердевший мир. Но как ауру не проворонить, схватить? Чтобы успеть за откровениями, которые улавливал глаз, Бочарников и писал по-мокрому, быстро, ловко зачерпывая кистью в ванночках цветную воду.
Наглядное волшебство называлось уже «Введением в технику акварели», считалось, что студенты, слушая объяснения, наблюдая, худо-бедно овладевали азами техники; получили странное методическое задание – написать избранные этюды по памяти.
– Брусничная вода закатов, рассветов, – издевательски мог зашептать Шанский, а бумага тем временем вздувалась, едва намеченная форма слизывалась сновавшей кистью, растворялась… Соснин плыл на плоту, объёмы и краски города смешивались от набеганий ряби, взбалтывались заменявшей весло доской и вдруг застывали, заблестев, словно покрытые лаком. Запоров этюд, Соснин его торопливо комкал, увлажнял другой лист для другой памятной картинки.
В стареньком мятом и перемазанном красками чёрном халате, добродушный, подвыпивший. Мохнатые брови, полуприкрытые, придавленные толстыми лиловыми веками, словно слипавшиеся глаза, пористый нос, пальцы, дрожавшие от алкоголя. Однако скрытые причуды природы сонные глаза, дрожавшие пальцы схватывали легко и цепко, и если вещь удавалась, даря краткое счастье, вздёргивалось веко, зрачок брызгал жёлто-зелёной яркостью, как инжирина, лопнувшая от спелости.
И на тебе, у Бочарникова-то всё в ажуре: белёсый, с взблескиваниями, плёс, обрыв в песочных проплешинах, пыльно-сизые баржи, рыжий дымок буксира.
Или: фиолетово-розовые, с кадмиевыми сердцевинками астры на зеленоватой, в коричневую клеточку, скатерти.
Пейзажики-натюрмортики?
– Не слишком ли глубокая философия на мелком месте? – мог зашептать Шанский, – после Делоне доморощенные изыскания о светоцвете смешны, а после Марке… и Соснин готов был бы с ним согласиться; говорил Бочарников серьёзно, весомо, но почему таким волшебным легкомыслием светились его этюды?
– Да, всё живое тянется к цвету, – приближался, посматривая в мазню студентов, Бочарников, – однако мы в плену обманной простоты, мнимой ясности… Остановился у солнечного окна, мороз расписал стекло серебристо-белыми сыпучими мазками, оконтуренными льдистым блеском.
В сияни-и-и-и ночи-и лунной… – пискляво, как кастрат, затянул Пищаев из репродуктора, который стоял на полочке над литографским станком.
Дослушав арию, Бочарников продолжил обход.
– Вот, – Бочарников задержал лукавый взгляд на подсыхавшем произведении Соснина, – небо голубое, море синее, песок жёлтый, дерево зелёное, девушка загорелая, то есть коричневая, пароход белый. Только нет на свете цветов беспримесных, всякий цвет во власти соседей, всякий цвет – сам спектр оттенков, холодных и тёплых, края которого уже принадлежат двум цветам. Цвет – субстанция двусмысленная! Как минимум – двусмысленная! Жёлтый, зажатый между синим и красным, совращается зелёным, оранжевым. Столь же сомнительна непорочность красного, флиртующего с оранжевым и лиловым; синего, норовящего заползти в лиловый, зелёный, – Бочарников бормотал, бормотал про цветоносный заколдованный круг, про таинственный цвет вне спектра и свет, живущий вне привычек простого глаза, бормотал про то, как заколдованный круг разрывается в истинно-новом произведении.
Неожиданно Бочарников посмотрел на часы и помрачнел, поболтал кистями в банке с чистой водой, подозвал Берту Львовну и что-то зашептал на ухо. Потом снял халат, вымыл руки и быстро вышел.
– Алексей Семёнович просил продолжать без него, – объявила Берта Львовна и добавила тихо, едва слышно, – Алексей Семёнович уехал на похороны, умерла его однокурсница по Академии Художеств.
Но Соснин продолжать не стал, предпочёл поднадоевшей акварели отмывку. Ему выпало отмывать фрагмент фасада палаццо Строцци: великолепный карниз с мощным выносом, под карнизом – тень.
облачное приложение к спорам «остроконечников» и «тупоконечников» новейшего времениОтмывка успокаивала, чуть ли не усыпляла – прозрачный слой ложился на слой, еле заметно утемнялось, обретая объёмность, изображение. Потом – долгое неторопливое растирание китайской туши в блюдечке и опять – слой за слоем, слой за слоем.