Шалтай–Болтай в Окленде. Пять романов - Филип Дик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Нитц взял первые аккорды, по залу прокатилась волна возбуждения. И вот, сложив руки, опустив голову, наморщив раздумьем лоб, Туини начал. Он не закричал, голос его не зазвучал громче, он не взревел, не зарычал, не стал потрясать кулаками. Он задумчиво и глубоко прочувствованно говорил, словно обращаясь прямо к каждому из окруживших его людей; то было не концертное выступление, а личное общение высокой пробы.
Когда он закончил рассказывать им историю жизни на Юге, наступила тишина. Никто не хлопал; слушатели, теснившиеся у сцены, застыли в благоговейном ожидании, пока Туини обдумывал свой следующий выход.
— Мой народ, — начал он, — жестоко страдал от рабства и невзгод. Ему выпал несчастливый жребий. Но о своих лишениях негр слагает песни. И эта песня идет из самого сердца негритянского народа. В ней выражены его глубочайшие страдания, но в то же время и присущее ему чувство юмора. Потому что негр от природы счастлив. Для жизни ему нужно только самое простое. Вдоволь еды, место для ночлега, а главное — женщина.
Сказав это, Карлтон Туини запел: «Got Grasshoppers in My Pillow, Baby, Got Crickets All in My Meal…»[111]
Мэри Энн напряженно слушала, ловила каждое слово, не сводя глаз с того, кто находился от нее в паре метров. В последние месяцы она не была близка с Туини; она и видела–то его в основном здесь, в клубе. Она гадала, не для нее ли он поет; в словах песни она пыталась отыскать какие–то намеки на себя и на все, что между ними было. Но Туини, погруженный в себя, пел, как будто даже не замечая ее присутствия.
Сидевшая рядом с ней блондинка тоже слушала. Ее спутник не проявлял к происходящему ни малейшего интереса; он в задумчивости мял и катал кусочек воска, накапавший со свечи.
— И последней, — объявил Туини, закончив петь, — я исполню композицию, которая дорога сердцу каждого американца, будь то белый или неф. Она объединяет нас всех, потому что каждый из нас вспоминает ее в приближении дня, когда мы празднуем рождение Умершего за наши грехи — грехи людей всех рас и всех цветов кожи.
Полуприкрыв глаза, Туини запел «Белое Рождество».
Пол Нитц старательно выжимал нужные аккорды. Мэри Энн слушала, как он выколачивает из пианино мелодию, и силилась понять, что сейчас на душе у этих двух мужчин. Сгорбившемуся над клавиатурой Нитцу, казалось, едва ли не скучно — словно метлой метет, подумала она. Ее возмутило такое пренебрежение искусством. Неужели ему на все наплевать? Он как будто на сборочном конвейере… она злилась на него за то, что он предал Туини. Он вел себя просто оскорбительно; мог бы проявить хоть немного чувства. А Туини — о чем тот думал и думал ли вообще?
Ей показалось, что по лицу Туини пробежала почти циничная улыбочка; пустота, которая, возможно, была приглушеннейшей формой презрения. Но кому адресовалось это презрение? Песне? Но он сам ее выбрал. Людям, которые его слушали? По мере того как он пел, отстраненность уступала место страсти. В его голосе начинала пробиваться возвышенная сила, почти величие, и оно росло, пока не стало очевидно, что весь он вибрирует, трепещет от боли. В его искренности сомневаться не приходилось: Туини обожал эту песню. Она глубоко волновала его, и он заражал своим волнением аудиторию.
Когда он закончил, снова наступила тишина, после чего зал взорвался бешеными аплодисментами. Туини стоял — потрясенный, весь во власти своих чувств. Затем отчаяние постепенно отпустило его, уступив место обычному, слегка циничному равнодушию. Туини пожал плечами, поправил дорогой галстук ручной росписи и сошел с эстрады.
— Туини! — пронзительно окликнула его Мэри Энн, вскочив на ноги. — Где ты был прошлой ночью? Я заходила, тебя не было.
Слегка подернув бровями — две ухоженные черные полоски, — Туини принял к сведению факт ее существования. Он подошел к столику и встал, опираясь на стул, который освободил Нитц.
— Присядьте с нами, — предложила блондинка.
— Спасибо, — ответил Туини. Он развернул стул и уселся. — Устал.
— Ты нехорошо себя чувствуешь? — озабоченно спросила Мэри Энн; выглядел он действительно вялым.
— Не слишком хорошо.
Упав на стул рядом, Нитц произнес:
— Это «Белое Рождество» я ненавижу пуще всех из нашего репертуара. Пристрелить бы того умника, который его написал.
Туини сразу сник.
— Да? — пробормотал он. — Ты серьезно?
Потягивая из бокала, Нитц продолжал:
— Что ты знаешь о страданиях негритянского народа? Ты родился в Окленде, в Калифорнии.
К неудовольствию Мэри Энн, блондинка потянулась к Туини и спросила, обращаясь к нему:
— Эта песня про кузнечиков… это же еще Лидбелли пел, правда?
Туини закивал:
— Да, Лидбелли исполнял ее, пока был жив.
— А он ее записал?
— Да, — рассеянно отвечал Туини, — но сейчас эту запись не найти. Это более–менее коллекционная пластинка.
— Может, у Джо найдется, — сказала блондинка своему спутнику.
— Спроси его, — ответил спутник без особого воодушевления, — ты ж там почти своя.
Спор вокруг фолк–музыки возобновился, и Мэри Энн удалось перетянуть внимание Туини на себя.
— Ты так и не сказал, где был прошлой ночью, — обвиняющим тоном заявила она.
На лице Туини заиграла хитрая улыбочка, а его глаза, как обычно, подернулись тускло–серой пленкой безразличия.
— Я был занят. У меня что–то много дел последние несколько недель.
— Ты хочешь сказать, несколько месяцев.
В одно ухо слушая, как Нитц с блондинкой болтают теперь о Блайнде Лемоне Джефферсоне[112], Туини спросил:
— Ну как «Пасифик Тел энд Тел»?
— Паршиво.
— Печально слышать.
— Я собираюсь валить оттуда, — четким голосом проинформировала его Мэри Энн.
— Как — уже?
— Нет. Подожду, пока найдется что–нибудь. Я уже обжигалась.
— Хочешь вернуться в эту мебельную контору? Попроси их — они возьмут тебя обратно.
— Не подкалывай. Я и на спор туда не вернусь.
— Решай сама, — пожал плечами Туини, — твоя жизнь.
— Почему ты вышвырнул меня, когда я к тебе пришла?
— Я тебя не вышвыривал. Не припомню такого.
— Ты не позволил мне перевезти вещи. Ты заставил меня поселиться на другой квартире, а через неделю перестал оставлять меня на ночь. Мне приходилось вставать и уходить — вот что я имею в виду, когда говорю, что ты меня вышвырнул.
Он удивленно посмотрел на нее.
— Ты в своем уме? Ты прекрасно знаешь, в чем дело. Ты несовершеннолетняя. Это уголовное преступление.
— В таком случае заниматься этим посреди бела дня не менее преступно, чем в три часа ночи.
— Я думал, ты все понимаешь.
— Заниматься этим…
— Не шуми, — предостерег Туини, бросив взгляд на Нитца и парочку. Теперь они завели дискуссию о современных атональных экспериментах. — Это ж было так — от случая к случаю. И свечку никто не держал.
— От случая к случаю? Временно?
Она рассвирепела, и по–настоящему. Потому что она–то помнила то, о чем ему удобней было забыть: и тот день, когда он взял ее в дом, и то, как их шатало по захламленным комнатам; как они, словно пара животных, возлегли посреди завалов в этой крысиной норе. Как раскаленное солнце поджаривало мух, ползавших по оконным рамам… и как они лежали, липкие от пота, ничем не покрытые, распростершись на кровати под этим палящим, слепящим светом, до праздного и беспечного оцепенения.
Там, в квартире на последнем этаже, они ели свой завтрак, вместе залезали в старую ванну, готовили и гладили, бродили голыми по комнате, играли на маленьком пианино, а по вечерам слушали радио и глядели на красный огонек настройки, устроившись вдвоем на диване — на продавленном, пыльном диване.
Хотя в этом деле, если верить Туини, она была не сильна. Она научилась — ее научили — перемещать центр тяжести с копчика на лопатки, чтобы повыше поднимать бедра. Но при этом она чувствовала исключительно напряжение мускулов; все эти опыты не приносили ей ничего, и дать в ответ тоже было нечего.
Все это очень напоминало то, как доктор однажды засунул ей в нос металлический зонд, чтоб удалить полип. То же давление, то же ощущение слишком большого предмета, который проталкивается внутрь; потом боль и немного крови… и кузнечики, стрекочущие в траве во дворе под окном.
Туини сказал, что проку от нее никакого: маленькая, костлявая и фригидная. У Гордона, понятно, своего мнения не было; некая вогнутость, лунка — это было все, чего он мог ожидать, это он и получил: не больше и не меньше.
— Туини, — сказала Мэри Энн, — нельзя притворяться, что между нами ничего…
— Не расстраивайся, — вкрадчиво произнес Туини, — а то пойдешь прыщами.
Мэри Энн наклонилась к нему, почти касаясь его лица своим маленьким аккуратным личиком.
— Чем ты занимался последние два месяца?