Поднятая целина - Михаил Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером пошел я к учителю Шпыню, посоветоваться, он все-таки человек ученый. Рассказал ему все, на Макара пожаловался. Но все эти ученые, по-моему, люди с придурью, даже дюже с придурью! Знаешь, что он мне сказал? Ухмыляется и говорит: «Все великие люди терпели гонения за свои мысли, терпи и ты, дедушка». Утешил, называется! Хлюст он, а не учитель! Что мне толку в терпении? Корова-то почти в руках была, а не пришлось даже коровьего хвоста повидать… И все через Макарову супротивность! Приятелем тоже считается, чтоб ему пусто было! А тут через него же и дома одно неудовольствие… Старухе-то я нахвалился, что, может, господь бог пошлет нам коровку за мое умственное усердие. Как же, послал, держи карман шире! А старуха меня, как ножовкой, пилит: «Где же твоя корова? Опять набрехал?» Приходится и от нее терпеть разные гонения. Раз уж всякие великие люди терпели, то мне и вовсе бог повелел…
Так и пропала моя хорошая мысля ни за понюшку табаку… А что поделаешь? Выше кое-чего не прыгнешь…
Давыдов, прислонясь к дверному косяку, беззвучно смеялся, а Щукарь, немного успокоившись, стал не спеша обуваться и, уже не обращая на Давыдова никакого внимания, самозабвенно продолжал рассказ:
– А собачьи чулки – от ревматизьмы вернеющее средство! Я сам в них всю зиму проходил, ни разу не снял, и хучь ноги к весне начисто сопрели, хучь старуха моя до скольких разов по причине собачьей вони меня из хаты выгоняла, а от ревматизьмы я вылечился и целый месяц ходил с переплясом, как молодой кочет возле курицы. А какой из этого толк вышел? Никакого! Потому что опять с дурна ума весною промочил ноги, ну и готов, спекся! Но это – до поры до времени; эта болезня меня не дюже пужает. Как только поймаю какого-нибудь смирного и лохматого кобеля, остригу его, и опять ревматизьму с меня будто рукой сымет! Зараз видишь, как я хожу-переступаю? Как мерин, какой ячменя обожрался, а поношу чулки целебные – и опять хучь впору плясать за молодого. Беда только в том, что моя старуха отказывается прясть собачью шерсть и вязать из нее мне чулки. У нее от собачьего духа кружение в голове делается, и начинает она за прялкой слюной давиться. Поначалу она икает, икает, потом давится, давится, а под конец так сдурнит ее, что всю, как есть, наизнанку вывернет и перелицует. Так что, бог с ней, я ее не понуждаю на такую работу. Сам я и мыл шерсть, сам просушивал на солнышке, сам и прял, и чулки вязал. Нужда, брат, заставит всякой пакости выучиться…
Но это ишо не беда, а полбеды, а беда в том, что старуха моя – чистый аспид и василиска! Позапрошлый год летом одолела меня ломота в ногах. Что делать? Тут и вспомнил я про собачьи чулки. И вот как-то утром заманил я в сенцы соседскую сучонку, сухарями заманил, и остриг ее догола, как заправский цирюльник. Только на ушах по пучку шерсти оставил – для красоты, да на конце хвоста – чтобы было ей чем от мух отбиваться. Не поверишь, с полпуда шерсти с нее настриг!
Давыдов закрыл ладонями лицо, простонал, задыхаясь от смеха:
– Не много ли?
Но и более каверзные вопросы никогда не ставили деда Щукаря в тупик. Он небрежно пожал плечами и великодушно пошел на уступку:
– Ну, может, трошки поменьше, фунтов десять – двенадцать, я же ее на весах не важил. Только такая эта сучка была шерстятая, ну чисто шлёнская[44] овца! Думал, мне шерсти с нее до конца дней на чулки хватит, так нет же, только одну пару и успел связать, а до остальной старуха добралась и всю до нитки спалила на дворе. У меня не старуха, а лютая тигра! По зловредию она ничуть не уступит вот этому треклятому козлу, она да Трофим – два сапога пара, истинный бог, не брешу! Одним словом, спалила она весь мой запас и разорила меня начисто! А я на эту сучонку, чтобы она стояла смирно, когда ее стриг, огромадную сумку сухарей стравил, вон оно какое дело…
Но только и сучонке этой не повезло: вырвалась она от меня после стрижки и вроде довольная была, что облегчил я ее от лишней шерсти, даже хвостом с кисточкой помахала от удовольствия, а потом – опрометью кинулась к речке, да как глянула на свою отражению в воде – и завыла от стыда… После мне говорили люди, что она по речке бродила: не иначе – хотела утопиться от позора. Но ведь в нашей речке воды воробью по колено, а в колодезь она кинуться не догадалась, ума не хватило. Да и что с нее спросишь? Как-никак – животная, или, сказать, насекомая: умишко-то куцый, не то что у человека…
Трое суток сподрят она выла под соседским амбаром, душу из меня вынала своим воем, а из-под амбара не вылазила – значит, совесть ее убивала, стеснялась на люди показаться в таком виде. И так-таки скрылась из хутора, с глаз долой, до самой осени пропадала, а как только сызнова обросла шерстью – опять объявилась у хозяина. Такая стыдливая сучонка оказалась, стыдливей иной бабы, видит бог, не брешу!
С той поры я и порешил: ежли придется мне ишо раз стричь какую-нибудь псину, то сучонок не трогать, не лишать их верхней одежи и в женский стыд не вводить, а выбирать кого-нибудь из кобелей: ихняя шатия не дюже стыдливая, любого хучь бритвой оскобли – он и ухом не поведет.
– Ты скоро закончишь свои басни? – прервал Щукаря Давыдов. – Тебе же ехать надо. Поторапливайся!
– Сей момент! Зараз обуюсь и – готов. Только ты меня не перебивай за-ради Христа, а то у меня мысля вильнет в сторону, и я забуду, об чем речь шла. Так вот я и говорю: Макарушка меня вроде за глупóго считает, а дюже он ошибается! Молодой он супротив меня, мелко плавает, и все ягоды у него наруже, а меня, старого воробья, на пустой мякине не проведешь, нет, не проведешь! Ему, Макару-то, самому не грех у меня ума занять. То-то и оно.
На деда Щукаря накатил очередной приступ словоохотливости. Щукарь «завелся», как говорил Размётнов, и теперь остановить его было не только трудно, но почти невозможно. Давыдов, всегда относившийся к неудачливому в жизни старику с доброй предупредительностью, с чувством, почти граничащим с жалостью, на этот раз все же решился прервать его повествование:
– Подожди, дед, уймись! Тебе срочно надо ехать в станицу, привезти землемера Шпортного. Знаешь ты его?
– Я в станице не токмо твоего Шпортного, а и всех собак наперечет знаю.
– По собакам ты специалист, факт! Но мне Шпортной нужен. Понятно?
– Привезу, сказал тебе, доставлю, как невесту к венцу, и точка. Только ты меня не перебивай. И что у тебя за вредная привычка перебивать человека? Ты, Давыдов, хуже Макарушки становишься, ей-богу! Ну, Нагульнов хоть Тимошку застрелил, он геройский казак, он и пущай меня перебивает, я его все одно уважаю. А ты что такого геройского сотворил? За что я тебя должен уважать? То есть окончательно не за что! Застрели ты из ливольверта вот этого черта, козла, какой мне всею жизню испоганил, и я за тебя до смерти буду богу молиться и уважать тебя буду не хуже, чем Макара. А Макар – герой! Он все науки превзошел и зараз áнглицкий язык назубок изучает, он во всем разбирается не хуже меня, даже в кочетином пении он первый знахарь. Он и Лушку прогнал от себя, а ты ее сдуру приголубил, и Тимошку, вражину, с одной пули приласкал…
– Да обувайся ты скорее! Чего ты возишься? – в нетерпении воскликнул Давыдов.
Дед Щукарь, кряхтя и ворочаясь на сене, буркнул:
– Ремешки на чириках завязываю, не видишь, что ли? В потемках черт их завяжет!
– Да ты выйди на свет!
– Как-нибудь завяжу и тут. Да-а-а, так вот какой он, мой Макарушка. Он не токмо сам учится, но и меня норовит обучать…
– Чему же это? – улыбаясь, спросил Давыдов.
– Разным наукам, – уклончиво ответил дед Щукарь. Ему явно не хотелось вдаваться в подробности, и он неохотно повторил: – Говорю, что разным наукам. Понятно тебе? По иностранным словам я зараз вдарился. Это тебе как?
– Ничего не понимаю. По каким иностранным словам?
– А раз ты такая бестолочь, то нечего и спрашивать, – уже с досадой проговорил дед Щукарь и обиженно засопел, открыто выказывая недовольство столь назойливыми вопросами.
– Иностранные слова тебе нужны, дед, как мертвому припарки. Ты собирайся попроворнее, – по-прежнему улыбаясь, попросил Давыдов.
Щукарь фыркнул, как рассерженный кот:
– Попроворнее! Скажет тоже! Проворность нужна, когда блох ловишь да когда от чужой жены ночью бежишь, а за тобой ее муж гонится, на пятки наступает… Кнута вот никак не найду, зараза его возьми! Только что в руках держал, и вот он как сквозь землю провалился, а без кнута я и шагу ступить боюсь из-за козла… Слава богу, нашел! А картуз где? Ты его не видал, товарищ Давыдов, моего картуза? Он же у меня в головах лежал… Эка память-то, не лучше худого решета стала… Ну, слава богу, нашел и картуз, теперь вот только зипун найти, и я готовый. Ах, нечистый дух, Трофим! Не иначе – он его в сено затолочил, теперь ищи его до ночи… Вспомнил! Зипун-то у меня дома остался… Да и на что он мне нужен в такую жару? Зачем бы я его сюда приносил?
Давыдов выглянул в дверь, увидел, как Островнов взважживает запряженных в линейку жеребцов и ласково оглаживает их, что-то тихонько приговаривая.