Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна - Антонина Коптяева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот оно дело-то какое! — сказал Андрей, улыбаясь, встал, подкинул выше тяжелый рюкзак и с ружьем в руках пошел сквозь ольховник на звон бура. Шелковые сита паутины висели между ветвями, неподвижно сидели на них хозяева-пауки, выставив круглые скорлупки спин. Геолог то и дело смахивал с лица липкое их плетение. Он шел, грузно топча траву, усталый после целого дня ходьбы. Ручные буры, привезенные со Светлого, были установлены на новом ключе, продовольствие заброшено, и Андрей пробирался на разведку, где находился Чулков. По уговору, тот должен был закончить свою работу, чтобы после встречи немедля двинуться прямо тайгой на Звездный; разведка Долгой горы страшно беспокоила их обоих.
Андрей шел и думал о предстоящем отдыхе у разведчиков.
«Сейчас не то, что зимой в палатке, когда волосы примерзают к подушке», — подумал он, споткнулся о невидимый в траве камень и снова улыбнулся, безотчетно радуясь ощущению своей крепкой молодости, которая делала его счастливым хозяином тайги.
Сотни глаз смотрели на двуногое чудовище из-под каждого камня, из-под каждого листа. Множество существ невидимо поедали друг друга, жертвовали собой, охорашивались, трудились и все вместе создавали жизнь. Андрей шел, с удовольствием вдыхая запахи таежных трав и смолистых лиственниц, и бережно нес в себе это счастье жизни.
Деловые заботы и волнения оставили его. Ни о чем не хотелось думать: Анна, с которой он расстался почти охотно, стремясь восстановить прежнюю ясность своих отношений с ней, и Валентина, даже Маринка — все отошли от него.
Непуганые тетерева и вальдшнепы взлетали у самых его ног, а он, впервые не обжигаемый страстью охотника, кричал им вслед:
…Зеленый снизу,голубой и синий сверху,мир встает огромной птицей,свищет, щелкает, звенит…
Ему казалось, что прелесть охоты пропала от обилия этого летающего мяса, от легкости убить. Но он просто не мог убить в этот день, когда все в нем распустилось и разнежилось, как молодой лист, вывернувшийся из почки.
Когда Андрей вышел из чащи на светлый косогор, предзакатное солнце показалось ему тусклым: где-то горела тайга. Он остановился, потянул носом запах далекой гари. Так вот пахло в детстве, когда по сопкам гуляли огни весенних палов, цвел лиловато-розовый багульник и лягушки скрипели хором на оттаявших болотах.
58Барак разведчиков стоял на каменистом мысу возле устья ключа, впадавшего в речку, одинокий, низкий, но такой надежно-уютный со своим срубом из толстенных тополевых бревен, с блекло-зеленым дерном крыши и окошками, глубокими, точно бойницы. Костер, разложенный у воды, еще дымился; неподалеку в ямке-садке, выложенной камнями, играло с десяток хайрюзов, тут же валялись чайник и котелок, облепленный рыбьей чешуей.
Бросив на угли сухого хворосту, Андрей повесил чайник над огнем на обгорелую жердь и, волоча за лямку рюкзак, пошел в барак. Там было пусто, темновато, прохладно, пахло баней: у порога в два ряда висели веники. Чулков отсутствовал, но вещи его — пустая котомка и телогрейка — лежали особняком в углу на широких нарах.
Андрей положил рюкзак и ружье, постелил на краю нар плащ и прилег отдохнуть, пока вскипит чайник. Миска с голубикой стояла недалеко от него на столе. Геолог потянулся было к ней, да так и заснул с вытянутой рукой; стрелка ручного компаса, освобожденная неловким его движением, долго не могла успокоиться.
Он спал и уже во сне взял эту миску. Но он держал ее не один… Синие глаза Валентины смотрели на него, шевелились яркие губы, но слов не было слышно.
— Что? — спросил Андрей, наклоняясь и чувствуя, как неровно, стесняя дыхание, забилось сердце, точно к иконе, приложился к беззвучно шевелившимся ее губам.
От этого неощутимого поцелуя, от щемящей боли в груди он проснулся и, ничего не понимая, сел на нарах.
Было темно. Кругом сонно дышали люди. В открытой двери слабо серебрился вверху край звездного неба, а на порожке дрожал красноватый отсвет костра. Посидев с минуту, Андрей снова лег и вдруг понял, что ему жаль утраченного сна и хочется еще увидеть Валентину со взглядом, открывающим нежную горечь ее затаенного чувства.
Он не пытался разобраться в своем отношении к ней, да и не смог бы сделать это сейчас, когда все в нем словно сдвинулось с места. Он лежал неподвижно, улыбался, бережно перебирал встречи с Валентиной, ее слова, жесты, взгляды. Она была прекрасна, она понимала и любила его. Андрей сам не знал, почему у него возникла такая уверенность, но радость его росла.
Он встал, неслышно ступая по земляному полу, вышел из барака. В прохладе августовской ночи плескался в камнях невидимый ключ, бурлила вода на речном пороге, ветер шелестел травой и листьями, потрескивал костер, казалось, даже звезды шуршали ворсинками фосфорического мерцающего света.
Звенящий удар пронесся над долиной. Андрей вздрогнул. И снова раздался удар, железный, кованый: на Кийстоне возобновили работу. Разведчик взглянул на черную фигуру, колдовавшую у костра над таким же черным котелком, и медленно пошел к буру по едва заметной тропинке.
Буровой станок, высокий и легкий по контуру, четко вырисовывался в белом облачке дыма, чумазый кочегар возился у топки. Искры огненной метелью кружились над ним. Андрей поговорил с мастером, посмотрел, как промывальщик делал промывку вынутой из скважины породы. Проба оказалась хорошая, и это еще больше подняло настроение Андрея: не зря потеряно время, не стыдно возвращаться домой. Он постоял у станка и пошел обратно.
59Увидев черную глыбу барака над слабо освещенной линией берега, Андрей вспомнил, что с утра ничего не ел, и ускорил шаги. Вместе с дымом костра он вдохнул запах ухи и почти сбежал вниз.
На камнях у огня сидел Чулков. Они расстались недели две назад, и оба обрадовались встрече.
— Завтра подамся к дому, — сказал Чулков, помешивая в котелке ложкой. — Покуда вы доберетесь обратно до здешней разведочной базы, я уж на Звездном буду. Прямиком-то отсюда километров девяносто, не больше.
— Пожалуй, не больше.
Вдвоем они долго трудились над ухой, пили чай, мыли посуду. Потом закурили.
— Значит, вы домой! — задумчиво произнес Андрей.
Он сидел, охватив руками колени, щурился от дыма папироски; взгляд его, устремленный на огонь, был неподвижно-сосредоточен.
— Да, домой, — сказал Чулков и усмехнулся неожиданно горестно. — Ходишь вот так по тайге день-деньской… Велика она, матушка! А ты перед ней ровно семечко на ветру. Плохо, когда его нет, дома-то!
Горечь, прозвучавшая в голосе старого разведчика, заставила Андрея очнуться от своих дум. Он пристально взглянул на Чулкова и почувствовал неловкость оттого, что не знал личной жизни преданного ему человека.
— Неужели вы совсем один на свете?
Что-то, видимо, разбередило Чулкова, и ему хотелось поговорить.
— Один как перст. И всю жизнь в тайге, — сообщил он нерешительно, но тотчас начал рассказывать: — Отец мой русский был, а женился на якутке. Крестьянствовал в наслеге[20]. Семья у нас народилась большая, заимку освоили добрую, а после захудали: то ячмень вымерзал, то скот падал. Пошел я тогда батраком в соседний наслег. Долго там работал. И жил там якут… Прохором его звали. Большеголовый, кривоногий, но сильный удался и ловкий как бес. Напоролся весной на медведицу с медвежатами, подмяла она его, так он ее ножом заколол. Вот какой был отчаянный! — Чулков помолчал, будто продолжая рассказ про себя: лицо его все больше оживлялось. — Уехал он раз на Лену, Прошка-то. Пушнину повез, хотел новое ружье купить. Долго проездил. Снег уже сходил, когда он заявился: со старым ружьишком, без пушнины, и что бы вы думали — привез он себе жену. Феклой ее звали. Славненькая, тоненькая, лет шестнадцати. Не очень скуластая, только глаза якутские, узкие. Так и жжет, бывало, ими. Увидел я ее — и приглянулась она мне. Смеялась она всегда тихонько так да зазывно. Посмеивалась, а близко не подпускала. Я ей говаривал: «Ты меня, Фекла, не дразни», — а сам от нее оторваться не мог.
— Полюбил, значит?
— Стало быть, полюбил. Прошло этак года два. Фекла вовсе похорошела, а Прошка заплюгавел. Тосковать стал: детей ему хотелось иметь. Пошли у них нелады. И вдруг начала она ко мне припадать. После-то я понял: ребенка ей надо было, — ради этого и приходила, — а тогда обрадовался. Говорю ей: давай сбежим на Лену, Прошка, мол разлюбил тебя, другую теперь возьмет. А она в слезы, и то ластится ко мне, то шипит, будто дикая кошка. Страдание, да и только! Стала она и с лица увядать. Да еще какую привычку взяла: как метель, она шасть из юрты, встанет на самом ветру и не то поет, не то причитает, и в ту пору не подступиться к ней… Так в одну метель и сгинула без следа. Дня через три уже пошли якуты за оленями, а она стоит себе свечечкой на сугробе. Ремень-то зацепила за сук да и захлестнулась, а потом уж снегом ее замело… Тоска меня тогда взяла: все мне Фекла из-за каждого дерева мерещилась. Сны одолевали один страшней другого. Проснусь — будто кличет кто: «Петра! Петра!» И слышно — в темноте бляшки на одежде позвякивают. А Прошка-то, оказывается, тем же самым мучился. Удивительное дело! Вот нагрянул он ко мне и говорит: «Давай, уезжай куда-нибудь. Фекла, говорит, приходит ко мне по ночам, плачет, на тебя жалуется». Что тут будешь делать? Собрал я свои манатки и уехал. На прииски, к русским. Разведчиком стал. Жизнь уже прожил, а тоска не изжита. Значит, душа не стареется.