Тяжелый дивизион - Александр Лебеденко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так описывала своего родственника Елена. Андрей понял из ее намеков, что у дяди есть в Чернигове побочная семья. Можно было догадываться, что она не единственная.
Дядя рисовался Андрею современным дельцом, для которого война — это сделки, поставки, высокая деловая конъюнктура, прибыль, нажива.
О богатом дядюшке Андрей слышал еще от Трегубенки. Имение его на границе Черниговской, Полтавской и Курской губерний было богато и благоустроенно. Долгое время он ни копейки не давал бедным родственникам, потому что ненавидел при жизни отца Елены — добродушного, но заносчивого гвардейца, и это было нелегкое дело — сблизить его с семьей старшей сестры, с которой они не сходились характерами, порознь провели детство и в течение десятков лет не поддерживали никаких сношений.
* * *«Я умоляю маму вернуться в Носовку, — писала Елена. — Ведь у нас в домике не так уж плохо. Скажите, дорогой, что неплохо. Здесь же много больших комнат, но все это чужое, более чужое, чем в любом доме простых знакомых. Дядя раздражителен. Он морщится, если в его большом нелепом зале кто-нибудь передвинет хотя бы один предмет. Он не терпит звуков рояля, но зато свистит по полчаса перед клеткой своего любимого кенара, который, по его словам, может спорить с курским соловьем. В доме у него все блестит: паркет, стекла окон, его очки, его лысеющий лоб и шелковые отвороты фрака, и от этого пустынного блеска холодно и неприятно, как от смоченных дождем гранитных плит, Он заставляет нас ютиться в одной комнате. Но когда приезжают гости, мы должны одеваться и церемонно принимать их в парадных комнатах.
Мама так страдает. Я вижу, что она терпит все это для меня, а мне все это не нужно, и потому вдвое тяжело…
Больше всего меня поражает отношение дяди к войне. Он приобретает акции военных заводов и хлопочет о крупной поставке. Его расчеты захватывают уже восемнадцатый год. Господи, как можно так холодно рассчитывать. Если бы это было не на моих глазах, я бы не поверила!..»
* * *Андрей мечтал в письмах о том, что летом у него будет отпуск, он приедет в Чернигов, и тогда они решат, как им поступить, чтобы никогда больше не разлучаться…
От Петра пришло одно-единственное письмо. Оно явно было вскрыто цензурой и, судя по датам штемпелей, путешествовало по каким-то инстанциям несколько недель. Можно было поражаться, как оно вообще дошло по назначению.
* * *«Дорогой Андрей! — писал Петр. — Не писал долго потому, что было не до писем. За эти месяцы я успел проделать кампанию. Больше не поражай меня, пожалуйста, твоим военным опытом и картинами баталий — все это теперь знакомо, видено своими глазами, а это совсем не то, что рассказы, хотя бы и самые талантливые.
Вылетел я в маршевую роту как из пушки. Вечером еще не знал, что утром буду назначен на фронт. Заслужил я эту высокую честь защищать с оружием в руках престол и отечество следующим образом. На воскресный день я ушел из казармы и отправился на Выборгскую к своим знакомым. У приятеля на квартире собралось немало народу. Все народ фабричный, башковитый. Время было горячее, споры еще горячей, — прохлопал я время и явился в казарму после проверки. Фельдфебель кругом меня зверем ходит — чувствую я, как у него кулаки чешутся. А я тоже весь как осиновый лист дрожу и только думаю, что будет, если опять по мордам нашлепают…
Стукнуть он меня не посмел — настроение мое наверняка почувствовал, — но зато побожился перед всеми, что с первой маршевой ротой ушлет на фронт. Я не выдержал и говорю: „Рад служить царю-батюшке, господин фельдфебель!“
Ему крыть нечем. Посмотрел на меня ласково и пошел. А наутро доложил ротному — ну, а тот и рад. Даже попрощаться с приятелями не дали: как раз рота уходила — меня в нее и втиснули.
Больше всего жалел о том, что не удалось перед отъездом на фронт побывать у выборжцев; много советов можно было бы получить, но, впрочем, я и сам знаю, что надо делать.
Повезли нас прямо под Ковель. А там бои идут вовсю. И вся гвардия на позициях. К позициям со станции шли, а земля гудит, по небу зарева плывут. Разбили нас побатальонно — и сразу в окопы. Не успел, брат, я и посмотреть, где что… Ты писал, что идти в атаку страшно, а я тебе скажу, что еще неизвестно, что страшней: перебежкой на проволоку идти или в окопе под огнем часами сидеть. В тот день, как я в окопы попал, немцы контратаки вели и громили наш полк „чемоданами“. Потом рядом со мною мина взорвалась. Немцы в воронку полезли. Только их отбили, а тут приказ нам в атаку идти. Так вот я на третий день, после того как вылез из вагона, пошел в наступление.
Ты меня убей, Андрюша, если я представлял себе, что можно через болото, через проволоку, против пулеметов, против пушек с ружьишком переть. Посмотрел я кругом, думаю — лечь и умереть, да и только. Нет, гляжу, соседи полежат-полежат, да и перебегают, и проволоку режут, и „ура“ еще кричат. По дороге за кустами прячутся. А тот кустик не то что от пули — от ветра не защищает. Я было лег за горкой в сажень высотою, да тут бы и отлежался — такой мне эта горка показалась, ну словно родная, — да надо мною уже сычит фельдфебель с наганом. „Ползи, кричит, что разлегся!“ Ну, я и пополз. Пуля-то что в лоб, что в спину — один черт! Ползу я и все на других смотрю. Человек, Андрюша, такое может сделать, что и спросить с него страшно, и когда смотришь на это, бодрость разбирает. Значит, людей в эту молотилку недолго посылать будут. Вот когда пойдут люди против тех, что войны устраивают, — пусть будут у них и пулеметы, и пушки, и минометы, и еще черт-те что, газы там, аэропланы, так я с хорошими ребятами на такую траншею попер бы не оглядываясь. Но когда нужно переть на Ковель во славу царя и веры православной, тут, извините, что-то неможется…
Ушел фельдфебель, а я опять на краю болота за песчаным бугром залег. На этот раз фельдфебель надо мною не оказался, а когда наши назад побежали — и я с ними.
Гляжу, а у самого окопа лицом кверху тот самый фельдфебель лежит. Пуля у него правый ус отщелкнула, и струйка черная по щеке на траву стекает… Вот ведь чертова порода людей! Добро бы офицеры. А эти чего стараются? Ну да люди, впрочем, пока что свои интересы редко понимают. До чего мозги забиты! Миллион людей на фронте, и у каждого винтовка и патронташ набит. А цыкнуть на него — он и замрет, и, как живой истукан, выпучит глазищи и идет, шагает на пулемет, на проволоку. И нелегко ему глаза открыть. Он их откроет на минуту, самой простой правды испугается и опять закроет. Ну да ничего — время свое возьмет!
Ну так вот. Бегал я в атаку и вернулся, а на другой день пришло к нам новое пополнение, и пошли мы опять выбивать немцев из блиндажей и окопов. Вот тут мне и досталась пуля в ногу. И скажи, как счастливо, — кость не повредила, только нервы какие-то там задела. Я было пополз к окопу. В глазах темно, нога болит, хоть вой, а тут еще одна стерва догнала… шрапнельная… и в плечо угодила. Кусок лопатки отнесла, но дальше не пошла. Тут уж я упал, и только ночью меня подобрали. У самого бруствера и лежал — должно быть, пришел в себя и застонал.
Ну, возили меня с места на место, операцию делали, а потом в питерский госпиталь определили. Сейчас я уже оправился от потери крови и от ран. Наверное, признают годным к службе и погонят на фронт. Но с месяц еще подержусь. Сейчас лежу в госпитале на Фонтанке и пишу тебе, как видишь, сам. Это уже прогресс!
Ну, будь здоров, друг. Напиши мне в госпиталь срочно. Потому, где дальше буду, — это один аллах ведает.
Петр».
* * *Чем дальше отходил Андрей от Горбатова, тем больше сгущались воспоминания о гимназических днях, тем больше весь быт горбатовский складывался в памяти в большую, чуть поблескивающую зернами мозаичную картину.
Куском этой мозаики был Петр.
Годы отделили двоих друзей, но, каким бы ни был новый Петр, нашедший, по-видимому, в жизни свои пути, он был вписан в эту горбатовскую памятку и потому всегда был дорог и близок. Прежде всего это был хороший, честный парень, который больше всего на свете хотел учиться. Учеба не давалась в руки, но Петр не сдавался. Это была борьба, в которой Андрей хотел чувствовать себя спутником Петра. Он помогал ему преодолевать большую несправедливость.
Тем не менее Андрей был сам удивлен тем волнением, которое охватило его при чтении письма. Две пули в одну атаку. Говорят, на Стоходе, под Ковелем, шли жесточайшие бои. Вот бедняга… И теперь опять погонят парня на фронт. Может быть, было бы лучше, если бы повредило его основательнее и он навсегда избавился бы от военной службы.
Все-таки в пехоте тяжелее всего. И тут же у Андрея мелькнула мысль, как бы перевести Петра в артиллерию. С обычной для него порывистостью, которая прекрасно уживалась с ленью, он написал письма Кольцову и Соловину с просьбой принять в дивизион дважды раненного гвардейского солдата Петра Стеценко.