Тяжелый дивизион - Александр Лебеденко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из гостей играли сапер и приезжий, остановившийся погреться, интендантский казначей. К ночи у казначея заметался банк. Казначей не снимал упорно, и банк вырос до размеров, когда для большинства офицеров уже стал недоступным. Тогда началось единоборство банкомета и Лопатина. В сущности, банк состоял из денег Лопатина. Он уже отдал всю свою наличность, взял у Кулагина, у казначея в счет жалованья, но банк держался. Тогда на белом самодовольном лице полковника запрыгали края губ, сытые щеки обвисли, глаза покраснели, и наконец Лопатин тихо сказал банкомету:
— Я больше не могу — снимайте…
— Я дам вам еще одну, две и три карты, сколько хотите, — спокойно и вежливо предложил казначей.
Это значило, что он отказывается от выигрыша.
Кандидат смотрел на него так, как будто это его родной отец сходил с ума.
Лопатин колебался. Ясно, что рано или поздно он убьет карту. Но это не стиль офицерской игры! Казначей положил перед ним талию. Лопатин сам взял карту, другую… и проиграл. Казначей, не рассчитываясь, быстро сдал вторую игру, открыл у себя жир, и тогда Лопатин выиграл… На бледное лицо сразу вылилась чуть ли не вся кровь его вен. Он потянул кучу денег к себе и сейчас же ушел, проиграв около трех тысяч.
Казначей уехал в полковничьей коляске на резинах — гордости Лопатина. Его тарантас поехал вслед пустой.
— Никогда, никогда не ждал такого от казначеншки, — оправившись от потрясения, ходил и вздыхал Лопатин, — от военного чинуши! — Он поглядывал при этом на кандидата, словно размышлял: не достоин ли и этот, всегда презираемый им зауряд-чиновник уважения и удивления.
Зимой стал кутить и швырять деньгами казначей.
— Откуда это? — беспокоился в его отсутствии полковник. — Неужели крадет?
Расшифровать эту тайну досталось на долю Андрея. Казначей уехал в Яссы, и Андрей отправился вместо него в Бакеу менять деньги. В переулке у банка его окружила толпа спекулянтов. Они предлагали за русские деньги в полтора раза больше официальной цены. Андрей обменял рубли по высокой цене и, вернувшись, спросил полковника, как записать лишние деньги.
— Фыо-ю-у-у! — свистнул Лопатин. — Понимаю, откуда у Маринки серьги, а у казначея сапоги и френч. Куда девать? Куда хотите. В книгу записывать нельзя. Есть приказ менять только по официальному курсу.
— У всех казначеев, я вижу, дома будут, — буркнул Иванов. — Кандидат, кандидат, почему вы не казначей?
— Простить себе не могу, — десятью пальцами ворвался в тощую шевелюру кандидат. — Головой бьюсь об стену.
— Но я не намерен брать деньги себе, — сказал Андрей.
— Так надо было идти в банк… Ну, создайте нелегальные дивизионные суммы.
— Куда же они денутся?
— Пустим на что-нибудь доброе…
— Казначей им найдет управу…
Внизу, в Бакеу, стояли ночные очереди за мамалыгой. Хлеба не было и в помине. Товары взлетели в цене и стали недоступны для населения. Сапожники весь товар кроили на офицерские сапоги по сто рублей пара. Шла спекуляция не только русской, но и французской, и английской валютой.
Богатые семьи уехали в Яссы и в Россию. Беднота откровенно попрошайничала у солдат.
В Бакеу в кафе, где больше не было кремовых пирожных и единственный еще уцелевший товар — песочное печенье — отдавал постным маслом, стали завсегдатаями два французских офицера в голубых кепи с золотым позументом, в широких мышиного цвета плащах. В один из приездов Андрея за угловым «французским» столиком, у окна, который никто теперь не занимал, их оказалось четверо. А потом на площади перед серым зданием почты Андрей и Кельчевский увидели маршировавшие ряды румынских солдат в серых штанах и плоских, как выгнутые сковороды, стальных шлемах. Поодаль у решетки сквера кутался в плащ толстый француз. Он притопывал ногой в крагах, надрывно кашлял, дергал рыжий ус и иногда гортанным голосом кричал что-то румынскому офицеру, который носился бегом от француза-инструктора к марширующей роте и обратно. Француз явно был недоволен. Уверенный в том, что его никто не понимает, он бранился на гасконском жаргоне, обзывая самыми крепкими словами румынских солдат, страну и все на свете, а главное — погоду и свой кашель.
— Не нравится французу, — усмехнулся Андрей, — зря полез. Не могут понять, что плащи надо оставлять во Франции.
— Лучше в плаще в Румынии, чем в шубе под Верденом, — возразил Кельчевский. — В штабе говорят, их здесь будет много. Они будут воссоздавать румынскую армию.
— Проще было бы взять русских инструкторов.
Кельчевский ухмыльнулся.
— Не верят нашему брату… Да и потом румын надо не только обучать, но и вооружать. У русских у самих не хватает… Вообще — чьи деньги, тот и хозяин.
«Черт возьми, кто же такие в конце концов эти союзники?! Рыцари, братья? Или во всем этом один голый расчет? Например, англичане… вчера — враги, сегодня — союзники… Поделили Персию, готовы поделить Турцию. Братство по грабежу… Вообще надо было давно все это додумать до конца, без всякой слабости или трусости мысли, хотя бы это тысячу раз не сходилось с канонами».
Хозяйка первой квартиры Андрея в Бакеу обрадованно шептала:
— В вашей комнате поселился французский полковник. Парижанин, богатый. Настоящий аристократ.
— Не тот, который гоняет солдат на плацу и кашляет?
— Что вы! Он — представитель каких-то крупных заводов. К нему относятся с большим респектом. Начальник штаба вашего корпуса был у него с визитом. Ему присылают какие-то ящики. Там и какао, и духи, и изящные книги. Вот посмотрите. — Она бросилась к туалету. — Не правда ли, очень мило? — Она вертела в густо накрашенных острых пальцах маленький пузырек духов.
— А как ваш родственник?
— Он уже давно при штабе. Переводчиком. Так близко, чрезвычайно удачно.
— Непонятно, — говорил Кельчевский на обратном пути, — из кого же здесь набирать армию? По деревням не видно ни одного парня. Старики да подростки. Интересно, как они будут засевать этой весной поля? Неужели одни женщины?
— Ну, это еще что! Заметили — здесь ведь до сих пор пашут сохой. Такой чернозем и — соха! Ай-яй-яй! Ну, в соху сами и впрягутся, и потянут.
— Да, лошадей не видно.
— Как посмотрю я — несчастный народ. Трудолюбивый и способный народ. Эта война нужна им, как собаке подсвечник. Политические махинации верхушки, которые рабочие и крестьяне оплачивают кровью и нищетой. Вот, вы говорите, соха, а какие дворцы у князей Гика и Куза, у бояр, а королевские поместья и замки, а чиновная знать и генералитет, подражающие большой Европе, Парижу, Вене, а пестрые, как петухи, жандармы! А в деревне соха да решетки на окнах…
— И вместе с тем миллионные закупки орудий, пулеметов.
— Война — это, я вам скажу, большой фокус… И знаете, — он наклонил голову к Андрею, — будут большие неожиданности.
В последнее время среди офицеров стало модно говорить загадочным тоном рискованные вещи. Отходя ко сну, говорили о Думе и о партиях. Обсуждали вопрос об ответственном правительстве, согласно ненавидели Распутина, шепотом передавали слухи о том, что готовится дворцовый переворот. Яростно спорили, кто стоит во главе заговора — Николай Михайлович, Павел Александрович или сам Николай Николаевич. Слухи и вести из столицы поднимала сейчас же тысячеустая молва. Отпускники вынуждены были все выкладывать до нитки. Все это было бы еще год назад необычно для действующей армии, нетерпимо с точки зрения кадрового офицера, но теперь даже старые командиры только глухо скрипели, прислушиваясь с тревогой к крамольным речам, и долго сидели по ночам над секретными донесениями по команде.
Письма и газеты запаздывали на десять — двенадцать дней. Румынские были непонятны и нелюбопытны. Они превратились вследствие бумажного кризиса в крохотные листовочки, густо запечатанные, без заголовков, аншлагов и объявлений.
Память о Татьяне придорожной часовней стала в воспоминаниях Андрея.
Образ Екатерины за эти два года незаметно растаял, как тает отчетливый профиль на стекле, когда лампу уносят в дальний угол. Андрей несколько раз спрашивал у родных ее адрес. Адрес часто менялся, и, может быть, поэтому письма оставались безответными.
Елена писала часто. С течением времени вошло в обычай у обоих писать аккуратно раз в неделю. Если почта залеживалась где-то на границе, Андрей нервничал. Сиреневые конвертики были необходимы, как освежающее голову утреннее умывание у колодца. Елена писала о матери, о братьях, о черниговском обществе, о доме дяди, у которого они гостили.
Дядя, единокровный брат матери, был делец, еще не старый холостяк. В Чернигове ему принадлежал плоский дом с перегородившим весь почти тротуар крыльцом. При доме был молодой сад, в котором с рассвета ковырялся садовник-любитель, ничем не стесняемый и никем не руководимый. Дядя постоянно носился из города в город, из столицы в провинцию, что-то организовывал, продавал, покупал. Его круглая седеющая голова с широко рассаженными белого рога очками всегда смотрела поверх собеседника. Он был нетерпелив, непоседлив, органически нуждался в частой перемене места, объехал весь свет, украсив желтые чемоданы свиной кожи марками лучших отелей Европы, Америки и даже Австралии. Азию и Африку он презирал. Он никого не любил, ни с чем не считался, был жесток и упорен, мечтал попасть в Государственную думу, для чего искал популярности, благотворил, участвовал в издании какой-то газеты. По-настоящему же он был привязан только к лошадям своего завода при имении.