Итальянская новелла ХХ века - Васко Пратолини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я иметь дома много детей, — сказал солдат. В руках у него была камера от колеса его грузовика. Он зачищал резину куском наждачной бумаги. Лоб у него был весь в поту. Жаркое то было лето, лето 1944 года.
— Иметь жена, дом, — сказал солдат. И оскалил зубы в улыбке.
«Боже мой, — подумал крестьянин, — они и впрямь не такие, как все остальные люди, нет-нег». «Они и смеются-то даже как-то по-другому», — подумал он.
— Мне нравится дети, — сказал солдат, продолжая возиться с баллоном. Он пришел на гумно и сел под фиговое дерево. Он попросил ведро воды. И крестьянин принес ему воду, а потом встал на пороге дома. А позади него — женщина с ребенком на руках, чтобы поглядеть на этого солдата, чистившего наждаком камеру для своей машины.
Стояло лето. Жаркое лето — такое, какого никогда еще не бывало раньше. Лето 1944 года, которое мы уже не сможем позабыть. Земля на полях высохла и потрескалась, словно от внутреннего жара, а цикады на деревьях словно обезумели. Сверчки от жажды пели даже днем. Потому что то лето было жаркое и красное, точно политое кровью.
— Скоро я Германия, — сказал солдат, — Всё капут, и я Германия.
«Капут», — подумал крестьянин. И сказал жене:
— А ты иди в дом.
В те дни по шоссе, которое ведет в Модену, проходили длинные колонны грузовиков. И то и дело один из этих грузовиков останавливался, и белокурые немцы приходили и спрашивали, есть ли яйца, молоко или какая-нибудь другая еда.
— Ничего нет, — говорил крестьянин. И указывал на малыша на руках у жены.
Немцы ходили по гумну, переговариваясь между собой металлическими голосами. Они были опоясаны пулеметными лентами и носили их с удовольствием, словно женщина, идя на праздник — кружева.
— Американцы на Арно, — сказал немец. И вытер пот со лба. — Скоро все кончено, капут, — добавил он.
Теперь он размазывал мастику по серой резине камеры, а крестьянин смотрел на него, неподвижно застыв на пороге.
Солнце продолжало нещадно палить своими лучами поля пшеницы, и пшеница в то красное лето 1944 года была не желтой, а красной. В лесах вспыхивали ели, горели и раскиданные по склонам гор селения. Вниз, на равнину, спускались с гор мужчины и женщины, неся на плече весь свой дом. Дом, увязанный в черный узелок, болтающийся на конце палки.
— Я возвращаться Германия, — сказал немец, сидя в тени фигового дерева, — Война ничего хорошего.
Подумайте: мужчины и женщины спускались с гор, шли навстречу войскам союзников, и за спиной, привязанные к палке, несли свои жилища, все свое имущество и своих мертвых. И причиной тому было не солнце. А огнеметы специальных немецких команд. И крестьянин, который у дверной притолоки глядел, как немец чинит свой баллон, ждал со дня на день, что также и на его поле прилетит эта саранча, уничтожит урожай и разрушит его дом.
«Потому что это как град, — говорили, опустив глаза, старики. И добавляли: — Никогда еще не было такого лета, как нынешнее».
Немец поднял голову и, глядя на крестьянина, улыбнулся. Он сказал:
— Резина капут. А теперь ничего не капут. Все в порядке, — сказал он. — Я уезжать.
Крестьянин кивнул, как бы с ним соглашаясь.
— Но очень жарко, — сказал немец. — Я уезжать, когда ночь. Понял? — спросил он. — И очень хочу есть, — добавил потом, громко засмеявшись. Он опустил баллон на траву, в тени дерева. Погрузил руки в ведро с водой. Потом вытер их тряпкой, которая была у него под сиденьем в машине. И не спеша приблизился к крестьянину. С него лил пот. Пот маленькими белыми каплями сбегал со лба, тек по щекам, капал на шею. Он провел рукой по лбу.
— Жарко, — сказал он, — Я ждать ночь, когда солнце спать.
Друзья, нам не забыть то раскаленное добела лето 1944 года. И узелок, который свисал с палки за спиной. В том узелке был дом, постель, могила на кладбище. И пылающие ели — это были наши ели. И пшеница — это была наша пшеница. И парни, которые висели, вытянув шею, на суку дерева, — это были наши братья. Вспомним, друзья, о том, у скольких из нас убили отцов. Сколько раз убивали и нас самих, выживших.
— Ты иметь яйца, иметь молоко? — спросил немец, останавливаясь перед крестьянином. Крестьянин, опустив голову, смотрел на свои босые ноги, на старые, заплатанные брюки.
— У меня ничего нет, — ответил он.
— Ничего? — спросил немец. Теперь он не улыбался; лицо у него потемнело и стало жестким, как камень.
— Итальянцы всегда ничего, — сказал он.
Крестьянин развел руками и попытался объяснить:
— Коровы нет, пришли твои товарищи и увели ее. Я говорил твоим товарищам, что у меня ребенок. Ты ведь видел его? Я говорил своим товарищам: если вы заберете у меня корову, этот ни в чем не повинный ребенок умрет с голоду. Но они сказали: у нас война, мы защищаем вашу землю, и вы должны нас кормить. Вот что они мне сказали.
— Я ничего не понимать, — сказал немец.
— Ты ничего не понимаешь, — сказал крестьянин. — Зато я знаю, что хочу сказать. Я хочу сказать, что у меня ничего нет. Я хочу сказать, что у меня остались только глаза, чтобы плакать. Вот и все, что у меня осталось. А молока нет.
— Нет молока? — спросил немец. С него по-прежнему лил пот. Его лоб, лицо, шея — весь он был покрыт потом. Тем потом, что лил ручьем в лето 1944 года. У крестьянина, глядевшего на гибнущие поля, пересохло в горле. Он смотрел на поля, чтобы не встретиться с холодным взглядом голубых глаз стоящего прямо перед ним немца.
— Тогда, значит, — сказал немец, — ты иметь яйца?
Крестьянин обвел рукой широкое пустое гумно, белевшее под слепящими лучами солнца.
— Твои товарищи, — попробовал он объяснить, — те, что увели корову, забрали у нас и кур. У меня их было семь. Пока я разговаривал с лейтенантом насчет коровы, другие взяли всех кур, которые были на гумне. Когда я заметил это, я побежал за лейтенантом и сказал ему: «Господи боже мой, что же я теперь буду делать? Чем я буду кормить своего ребенка?» Но лейтенант сказал: «Ничего не понимать».
«Ну, пока они довольствуются этим», — говорили старики, глядя себе под ноги.
Заклеенный баллон лежал под фиговым деревом, в другой стороне гумна. Теперь грузовик уже мог уехать. Но немец стоял перед крестьянином. И мундир его, как полагается, был перепоясан толстым ремнем. А с ремня свисала кожаная кобура с длинным автоматическим пистолетом, какие крестьянин видел уже не раз. Взгляд его задержался на этой кобуре с пистолетом.
— Хлеб, — сказал крестьянин, — вот единственное, что я могу тебе дать. Потому что у меня осталось немного муки. — И добавил: — Если бы мы сами не намололи, то в этом году вообще нечего было бы есть, ведь машин не прислали. Хлеба я могу тебе дать.
— Хлеба, — сказал немец.
— Да, — сказал крестьянин, — Хлеба. А еще винных ягод и персиков. Это я могу тебе дать.
— Я хочу войти, — сказал немец, — здесь очень жарко.
— Под фиговым деревом, — сказал крестьянин, — тебе будет прохладнее, чем в доме.
— Нет, — сказал немец, отталкивая его в сторону. — Я хочу войти.
Сколько немцев входили в наши дома в то лето 1944 года?
Крестьянин вошел за ним следом, мы все так входили за ними следом и смотрели, как они расхаживали по нашему жилищу.
— Ты иди наверх, — сказал крестьянин жене. Женщина держала на руках ребенка и улыбнулась из-за его головенки. Это была улыбка лета 1944 года, не обычная, не настоящая улыбка.
— Почему? — спросил немец, видя, что женщина собирается подняться по лестнице. — Боишься? — спросил он. И добавил, чтобы заставить ее остаться: — Я иметь дети, в Германия. И жена. Ты не надо бояться.
Женщина, не зная, что ей делать, поискала взглядом глаза мужа, и осталась там, где была, у подножия лестницы, с ребенком на руках.
В комнате стоял стол. И несколько стульев. Немец уселся и вытащил из кармана платок. Он обтер струящийся по щекам пот.
— Я хочу хлеба, — сказал он, словно чтобы успокоить женщину. — И винных ягод, — Потом спросил: — Сколько лет? — Он указал на ребенка.
— Три, — сказала женщина, не отходя от лестницы. Она не знала, подниматься ей наверх или оставаться в комнате.
Крестьянин стоял, прислонившись к стене, руки в карманах, и смотрел прямо перед собой.
— Маленький, — сказал немец, — А тебе?
Женщина вновь поглядела на мужа.
— Сколько лет тебе? — спросил немец.
— Двадцать пять, — ответила женщина. И бросила умоляющий взгляд на мужа. Она не знала, идти в другую комнату или оставаться здесь, как велел немец. У нее на глазах были слезы, и она пыталась спрятать лицо за головкой ребенка.
— Ты красивая синьора, — сказал немец. — Ты не надо бояться. Я сидеть здесь, потому что жарко с машиной. Ждать ночь, — сказал он, — Сейчас нечем дышать.
В то лето 1944 года было нечем дышать. Мы задыхались из-за зноя и из-за немецких солдат с огнеметами. Как факелы, вспыхивали деревья. Наши ели. И мужчины и женщины спускались в долины, бредя, как овцы. Но только они не были овцами, а были людьми, каждый со своим домом в привязанном к палке узелке.