Полынь - Леонид Корнюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Темная ночь, только пули свистят по степи…» — вспомнил Степан слова песни и горько улыбнулся.
Хоть бы пули, а то ничего — мертвая пустота. И этот Ганс где-то рядом все тянет занудливо: «О-о-о».
Чужая земля, и ветер чужой…
Мысли Степана ушли в детство. Он с родителями жил в селе под Курском. Летом село тонуло в садах, в лопухах и огуречнике. Над столом, над книжками и тетрадками мчался на коне Чапаев, и Степка думал с замирающим сердцем, что когда-нибудь он тоже сядет на коня и так же поскачет по полям и дорогам.
Мечты, мечты!..
Зарево в небе, холодная земля под лопатками, звездная россыпь над головой, скулящий Ганс и простреленные ноги — вот и все, что выпало ему этой ветреной ночью. Гимнастерка, прорванная в двух местах, не грела. Начала гореть, дергать, саднить левая нога. Степан согнул ее в колене, устроил поудобнее и стал припоминать атаку. Он бежал на левом фланге роты. Рядом, справа, бежал длиннорукий Кузьмин. Беспалый бежал на один шаг сзади, и было хорошо слышно его дыхание — частое и отрывистое.
По ногам Степана ударило так, как раньше, в детстве, били в мальчишечьих боях из рогаток. Падая, он видел заросший худой затылок Кузьмина, его сутулые плечи и этого Ганса, похожего на длинный кривой гвоздь. Может, Ганс угробил и Кузьмина и теперь Максим лежит вовсе бездыханный, с остекленелыми глазами? А ворон, что днем кружился над Степаном, устерег эти глаза, и теперь пустые глазницы умывает ветер?..
— Гад! — Степан собрал последние силы и, высоко вскидывая руки, пополз: теперь он покажет ему Карпаты.
Немец вдруг закричал — скуляще и тонко, выставил худые и трясущиеся руки, растопырил кривые пальцы.
Тягучий крик охладил Степана. Молча, сторожа движения друг друга, они пролежали около часа.
Мелкая дрожь, которая била Степана еще с ранних сумерек, сменилась покоем — из него, как из отворенной комнаты, ушло все тепло. Одеревеневшие руки уже не чувствовали прикосновения к жесткой земле, лицо перестало покалывать и болеть от острого низового ветра.
Теперь холод пронизывал его насквозь.
Онемели пальцы рук. Степан с силой царапнул мизинец, но не почувствовал боли и укусил палец. Легкая боль разлилась по телу немного спустя: глухая, мятая боль — чувствовалась грань мертвого и живого тела. «Может, я живу то на том, то на этом свете», — подумал солдат.
Раненые, не сговариваясь, напряженно поползли друг к другу. Гнал их холод. Придвинулись спина к спине, затылок к затылку.
Пала роса. Утих ветер. Сквозь туманную муть холодно тлела заря. Выцвел и потух Марс. Голубой узкий месяц, ясно светивший на призрачную мертвую долину, угасал в светлых утренних облаках.
Немец отодвинулся и начал шарить руками. Степан легко раненной ногой лягнул винтовку — та поползла в ров, пропала там.
«Без оружия немец всегда слабый, — подумал он, — без оружия и без еды никуда не годен».
Потом перестал думать об этом немце. Мысли перенесли его в другую, светлую, счастливую область жизни. Он вспоминал родительский дом, свою мать, сестру, маленького брата, и страдания уже не казались такими ужасающими и тяжелыми. «Как все это быстро прошло, как будто ничего и не было. Но как славно, как хорошо-то все, ох, и дядька играет на балалайке! Как хорошо, как я люблю эту жизнь!» — подумал он и взглянул на немца.
Это был длинный, худой, с острым кадыком, горбатым носом и жилистыми рабочими руками ефрейтор. Немец шептал молитву. Он прикладывал ко впалой груди руку и кивал головой. Когда немец кивал и нагибался, Степан видел у него на боку пятно запекшейся крови и рваную дыру в мундире. Немцу было лет двадцать пять. На левой руке его посверкивал бирюзовый перстень. Нежный, лучащийся свет дорогого камня был кусочком жизни и, возможно, чужой, загубленной.
Кончив молитву, немец посмотрел на русского, которого так и не убил. Русский был скуласт и курнос. Они все такие, эти русские, с лицами каменотесов. У них свое, непонятное мышление, а руки похожи на жилистые корни дерева. Его нужно убить, убить, пока он не собрался с силами…
Степан вспыхнувшими зрачками прямо, в упор ломал злобно-трусливый взгляд немца. Ганс опустил глаза, и рыжеватые веки прикрыли их.
О вечном примирении и доброте шептали им осыпавшаяся пшеница, метелки травы и вся осенняя, умытая росой земля. Вечное примирение и доброту сулило им небо.
Ласковый шепот природы прервал немец.
— Капут! — крикнул он исступленно, рванувшись к русскому.
Степан ударил его кулаком в лицо, выругался и плюнул.
Ганс, взвизгнув, уткнулся рыжим лицом в землю, затих.
Пробовали голоса птицы. Сперва робко, пробуждая жизнь. Потом заголосили, зачирикали, защебетали. По рыжей траве кружевом стлалась роса. За глыбами гор томилось солнце. Пятна мягкого теплого света скользили по тем дальним горам, а здесь, на плато, было холодно и пустынно.
Немец поднял голову, и Степан поймал его страдальческий взгляд. Им было одинаково холодно, больно и одинаково хотелось к теплу, к голосам, к своим. Ожесточение прошло. Степану стало нехорошо, что ударил. Немец лежал на боку и мигал светлыми ресницами. Камень в перстне потух, притрушенный землей. Степан напрягал слух, но леденящая, жуткая в своем бесстрастии тишина не приносила звуков.
— Холодно, — сказал немец и всхлипнул. — О мой бог!
— У тебя, Ганс, нет бога, — сказал Степан.
— Я не Ганс, я Курт.
Немец закрыл глаза и замолчал. Степан подумал: «Завоеватель… И по-нашему кумекает».
Но боль мешала думать — казалось, кто-то горячими клещами тянет из ног сухожилия, толчки крови били в виски, и не проходило все время красное из глаз. Ловил воспаленными губами росу, ее было мало, и он стал рвать зубами и жевать жесткие листья. Немец тоже лизал листья, жалко, вымученно улыбаясь, — в этом было что-то собачье. «Звереем, — подумал Степан. — Даже раненые звереем», — вспомнил он свое единоборство.
Наконец-то взошло солнце. Малиновые ниточки лучей робко, наискось поползли через плато. Далеко, у черты горизонта, вилась белыми фонтанчиками пыль. «Дорога. По ней наши пошли вперед, на Германию…» И чуть позднее Степан подумал: «А этот Ганс не вернется».
Где-то там, за плато и синеющей пирамидой гор, лежала Германия, сто раз проклятая чужая страна, и он долго смотрел туда, а затем схватился обеими руками за свой левый сапог, рванул. Теряя сознание от режущей боли, видел мохнатый желтый цветок с синей чашечкой: он безвинно и безмятежно тряхнул на его щеку золотую пыльцу.
«Зачем смерть?! Я не хочу, не хочу умирать, кто отнимает у меня жизнь? Ах, и поют же где-то, как складно, по-народному поют! Ну крепче, давай, давай, ах, как хорошо!»
Стройный волшебный хор поднимался все выше, наполняя его душу страстными, радостными и необъяснимыми звуками.
— Рус, рус, — тихо позвал немец.
«Из ямы, что ли? Глухо как», — подумал Степан. В полуоткрытые зрачки ему ударило солнце.
Сознание вернуло все, что было раньше.
Степан сел и увидел свою левую ногу, похожую на сверток. Пощупал правую — цела, а ступня не чувствует, как чужая, и это было странно — Степан любил свои гибкие сильные ноги. «Пуля, наверно, слегка попала в правую, а левую разбило осколком», — предположил Степан.
— Моя рубашка, — сказал немец, и потрогал туго перевязанную ногу русского, и повернулся к нему раненым боком.
— Осмотрю твой бок, — сказал Степан.
— Огонь, — сказал немец и судорожно заслонил ладонью свою рану. — Гросс огонь.
— Жарко?
— Очшень.
— Ну ерунда. Терпи.
Немец припал головой к земле. Степан начал снимать с него тяжелый мундир, но пальцы не гнулись, плохо слушались.
— Отдохну немного. Лежи так.
Немец закрыл глаза.
В кармане своих брюк Степан нашел перочинный нож. Задрав гимнастерку, распорол исподнюю рубаху: на теле остались лишь рукава да воротник.
— Ощупаю рану, Ганс. Доходяга-завоеватель!
— Курт. Двадцать пять год Курт. Арбайт, метальист.
— Ну, хрен с тобой, — махнул рукой Степан. И подумал, добрея: «Гляди, металлист!»
Рана была рваная, осколочная. Она уже подернулась фиолетово-сизой пленкой. В ране белело ребро.
— Йод нужен. Немного йода, — сказал Степан.
— Плёхо? Я умираль?
— Кажется, ты легко отделался. Рана неглубокая, — соврал он.
— Твой тоше, Иван, неглубокой рана.
— Степан я.
— Карошо, Степан, — жалко улыбнулся немец.
— Дурак, — сказал вдруг Степан беззлобно. Ему хотелось заплакать с досады: вот чем кончилось их единоборство…
— Я, я, аллес дурак, польшой дурак, — признался немец, затих и заплакал.
«Ишь ты, дошло, видать», — подумал Степан.
Поползли. Впереди, разрывая грудью жесткую сухую траву, полз Степан. Немец полз по его следу. Миновали траншею, окоп, проволочное заграждение, разрушенный каменный дом. На обгорелой кроватной сетке лежал зайчонок с опаленным ухом. Зайчонок был рыжий, с белыми лапами.