Горожане - Валерий Алексеевич Гейдеко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но он обещал сегодня поиграть со мной, — надул Андрюшка губы.
Я смотрел на его густые русые волосы, на ясные глаза — требовательные, хитрые и капризные, и чувствовал, как что-то неожиданно обмякло во мне и мне сделалось легко и хорошо, как давно уже не было. «Все-таки он ужасно у нас избалованный», — подумал я с непонятным умилением.
— Папа, а почему ты кричал во сне? — продолжал Андрюшка. — Тебе сон страшный приснился, да?
— Нет, Андрюша, совсем не страшный. Ложись, я расскажу тебе свой сон.
Андрей не стал дожидаться повторного приглашения. Он, как был, прямо в домашних тапочках, забрался под одеяло, прижался ко мне. Я тоже обнял его упругое, тугое тельце, поцеловал мочку уха и сказал:
— Противный, гадкий мальчишка! Пороть тебя нужно!
— Папа, ты говоришь глупости, — важно произнес Андрюшка. — Ты мне сон обещал рассказать. А я совсем не противный. Я утром съел много каши. Целых три добавки. Расскажи мне сон!
— Ну ладно, слушай… Мне приснилось, что мы вместе с тобой поехали на море и там…
— Мы вдвоем поехали? — нетерпеливо уточнил Андрюша.
— Вдвоем.
— А мама? Маму мы не взяли с собой?
Люся бросила вязанье, с грохотом отодвинула стул, выбежала из комнаты:
— Учи, учи ребенка!
«Нет, — подумал я, — так не годится. Зачем мальчонку сбивать с толку? Он уже все понимает».
— А мама потом к нам приедет. Мы полетим на самолете, а она приедет на поезде. Ты же знаешь, мама боится летать на самолете.
За дверью слышалось учащенное дыхание Люси, она безразлично вошла в комнату, сделала вид, будто что-то ищет в шкафу.
— И мы научим маму плавать, хорошо? — сделал я еще один шаг к примирению.
— Ура! — закричал Андрюша, вскочил с дивана и потянул меня за собой. — Пошли, папа, пускать самолеты!
«Что же делать? — растерянно думал я. — Не так это просто — уйти. Уйти-то можно, но что я объясню Андрюшке? Мне разрешат встречаться с ним, допустим, по субботам, с двенадцати до двух. Но это только себе и ему сердце разрывать на куски. Все-таки ребенок твой только тогда, когда он живет вместе с тобой, когда утром он может забраться к тебе под одеяло; когда ты приходишь с работы, он выбегает тебе навстречу, ты подбросишь его к потолку, он потянет тебя рисовать машины, и все, что накопилось в тебе за день, — раздражение, злость, усталость, — все это улетучится куда-то, выпадет осадок; и если ты чувствуешь, что зашел в какой-то тупик, не видишь впереди никакой цели и просвета никакого, то вечером хотя бы то утешит тебя, что сын твой растет, что он еще на один день стал старше. Это в конце концов нечто совершенно бесспорное, и хотя бы ради этого стоит жить».
— Ты когда будешь завтракать? — недовольно спросила Люся, но суровость в ее голосе была явно напускная. Ну и женщина! Совершенно искренне считает, будто память человеческая ничем не отличается от магнитофонной ленты и что можно сколько угодно стирать одни воспоминания и записывать другие. Люся и отмякала быстро, и для ссоры любого пустяка ей было достаточно. — Картошка еще теплая, а антрекот в холодильнике, ты ведь сам любишь жарить.
Она явно искала примирения и все-таки на всякий случай проверяла, готов ли я к нему, не потребую ли от нее односторонних уступок.
— Андрей кофе еще не пил, сказал, что будет вместе с тобой. Ты только не разрешай ему надолго включать мельницу.
— А ты пила кофе?
— Мне же нельзя, ты знаешь.
— Ну, тогда посиди немного вместе с нами.
Я принял душ, съел антрекот с кровью и медленными глотками пил кофе. Андрей, которому я плеснул немного кофе в чашку с молоком, со значительным видом надувал щеки, отфыркивался, делал вид, что питье его тоже горячее и крепкое, и, прижимая ручонку к правому боку, вскрикивал притворно:
— Ой, сердце! Ой, сердце у меня болит!
При этом он посматривал хитро на меня и на Люсю, явно провоцируя с ее стороны недовольство: она не любила, когда ее передразнивали. Но Люся была на удивление миролюбива, пила жиденький чай, закусывала любимым своим овсяным печеньем и подала голос только тогда, когда Андрей, расшалившись, захлебнулся, закашлялся.
Я обнял его, ощущая под своей ладонью тонкие, хрупкие ребрышки, и с грустью подумал, что целый месяц мне будет его не хватать. А когда-то — вспомнить смешно и стыдно — я чувствовал себя неловко, если Люся отправляла меня с коляской на улицу, мне казалось, что прогулки эти унижали меня: есть нечто неполноценное в мужчине, гуляющем с ребенком. Теперь я вижу, до чего был глуп!
В такое промозглое, серое утро, когда с неба сыплется отвратительная крупа и днем она обязательно перейдет в дождь или снег, особенно хорошо ощущаешь, что такое семейный очаг: на кухне тепло; мерно гудит холодильник, рядом с тобой твоя семья; твоя жена, которую когда-то ты любил больше, чем родителей своих, своих друзей, и когда вы впервые расстались на неделю, ты ездил по заданию института в Ленинград, а она не встретила тебя, перепутала поезд, ты места себе не находил, метался по комнате, и как только раздался звонок, и она, не зажигая света, с порога бросилась к тебе, ты задохнулся от счастья, снова ощутив знакомый запах ее волос, почувствовав под своими руками ее сильное молодое тело, которое было покорно тебе одному и тебе одному принадлежало; и сын твой, теперь уже он дороже тебе всех на свете, и, если он болеет, если проигрывает в честной ребячьей игре, плачет и злится, ты чувствуешь себя совершенно беспомощным, бессильным чем-либо помочь этому маленькому человечку, так похожему на тебя самого; и когда ты достаешь дошкольную свою фотокарточку, сделанную сразу же после войны «кодаком», который отец привез из Германии, то тебе кажется: что бы с тобой ни случилось — сегодня, завтра, через десять лет, весь ты уже не исчезнешь, и кареглазый мальчонка с густыми