Не отверну лица - Николай Родичев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Игнат отводил глаза в сторону:
— За ямы спасибо. Мы их выгребли на той неделе. Хлеб ушел питерским рабочим по разнарядке Ильича.
Наревевшись, я забылась тревожным сном. А отец наш присел у детской кроватки, обхватив голову руками. Засыпая, я видела сквозь слезы его большую пышноволосую голову. Между растопыренными пальцами на русых висках заметно блестела проседь.
Утром, открыв глаза, я увидела отца в той же позе — склоненным над детской кроваткой. Только голова Игната стала совсем белой.
Я догадалась, что мальчик наш мертв...
У нашего отца стало меркнуть зрение. Сначала он не признавался в этом, только просил, чтобы по утрам я провожала его на службу, — жаловался на боли в сердце: «Сердце вроде стронулось и никак не станет на свое место». На третий или четвертый день его привела домой сестра милосердия.
Неизвестно, чем бы это окончилось, но его спасли друзья. Я и прежде слыхала много доброго о своем муже, но не могла представить, сколько у него настоящих товарищей! Подумать только: его даже не освободили от прежней должности, от дела, которое требовало зорких глаз!
В рабочей среде его не называли по фамилии. Для ровесников он был чересчур «своим», а пожилым в сыновья годился. Ко всей его простецкой натуре более всего подходило обыкновенное «Игнат». Но из-за седых волос его все чаще стали называть «белоголовый Игнат», «Игнат седой» или совсем душевно — «Игнат — светлая голова».
Через год наш папа опять стал видеть. Правда, не совсем хорошо, но все же мрак отступил.
За это время многое изменилось к лучшему: враги были отогнаны до границ почти на всех фронтах. Бои шли уже на Дальнем Востоке. Отступал и голод. Я закончила курсы и пошла работать в школу.
Но темная сила еще долго не сдавалась. Она жила в образе бандита Кутякина и ему подобных. Среди последних жертв во имя окончательной победы, во имя нашего будущего пал, сраженный из кулацкого обреза, твой папа...
А через полгода после его смерти родился ты, мой мальчик. Родился, чтобы вырасти с верой в наше дело, в нашу трудную победу. Да, сынок. Пусть недруги до конца дней своих удивляются нашей силе. Им никогда не понять ее, а значит, никогда не одолеть нас... Я верю в тебя, Саша, как верила в твоего отца!
Твоя мама Л. Ш.»
* * *...Сколько времени прошло с тех пор, как я взял в руки эту тетрадку, — час или шестнадцать лет? Кто это отстреливается так упорно в стороне реки? Игнат Шамраев, попавший в засаду, или его сын Александр, обороняющий родную землю от темных сил? Кого враги хотят заставить сдаться, отступить — отцов наших или нас самих?
Это — продолжение непрекращающейся битвы! Враги, не одолев отцов, испытывают наше поколение. Спасибо тебе, мать, за письмо, за то, что ты вырастила нас сильными, крылатыми. Спасибо тебе, неустрашимый, вечно тридцатилетний защитник рабочего дела, Игнат — светлая голова, — ты выстоял на смертельном рубеже, побелев от душевного напряжения!
Мне сейчас тоже тридцать. У меня еще не тронутая сединой, черная густая шевелюра и крепкие зубы. У меня зоркие глаза. Я отлично вижу врага и метко поражаю его из любого положения на пятьсот метров. На рассвете я ухожу в заслон к лейтенанту Кучукову.
Взрыв!..
Это был отдаленный взрыв двадцатикилограммового заряда тола. Но он взметнул меня на ноги. Он был самым понятным для меня среди потрясающих взрывов той августовской ночи. Распахнув окно, я крикнул в голос:
— Ты слышишь, мать: это удар богатыря! Это вырвал у врага свою первую, еще одну нашу победу твой сын Александр Шамраев!
Я выскочил из душного санбата и побежал в теплую августовскую ночь к берегу Сулы, чтобы пожать руку бойцу Шамраеву и занять свое место рядом с ним в заслоне.
У меня зоркие глаза, густая шевелюра и крепкие зубы... Крепкие зубы!..
НА ПЕРЕПУТЬЕ
Поезд, преодолев перевал, вытянулся как стрела, летящая к цели, и с налету вонзился в темное пятно леса, шумно ободряя себя гудками, отпугивая от полотна стайки березок, которые озорно взбирались на насыпь, приподняв до колен зеленые сарафаны. Деревья, изумленные таким вторжением, замельтешили, заплясали, пошли кругом. Солнце, висевшее над лесом, как-то внезапно отяжелело, покатилось вниз. Прижавшись к земле, оно стало забавно совать между скачущими стволами длинные золотые палки в колеса поезда.
От этой борьбы света с темнотой, от блестящих, словно острие ножа, хрупких лучей рябило в глазах. Пестрые зайчики скользили по вагонным полкам, неровно освещая скудный скарб одинокого пассажира. Вот полоска яркого света, описав дугу, коснулась выцветшего скрипичного футляра, пристроенного на полке у самого потолка. Свет на миг задержался на футляре, будто выделяя именно этот предмет среди всех прочих вещей, разложенных по полкам.
Клавдий Орефьич Кострыкин потянулся взглядом за ползущей полоской света, улыбнулся своим невеселым мыслям. Ему было скучно здесь одному. Частая смена пейзажей притомила старого музыканта. Хотелось перекинуться с кем-либо словом, а может, и сыграть доброму попутчику. Но, как назло, пассажиры на остановках пробегали мимо, атакуя двери соседних, бесплацкартных вагонов.
Кострыкин ехал из далекого южного города в родные места на Донце. Он и сам не знал толком, ждет ли его кто-нибудь там, в Святогорье, сколько он пробудет в краю соловьиного детства.
В нелегких раздумьях о своей судьбе, о предстоящих встречах с полузабытыми родичами, Клавдий Орефьич то ложился, то вставал, принимался даже за оставленную кем-то книгу. Но все валилось из рук.
Езды оставалось часа на три. Вдруг он скорее почувствовал, чем увидел: за ним следят через неплотно притворенную дверь из вагонного коридора. Клавдий Орефьич вышел в коридор навстречу любопытному человеку. Уж очень милой показалась ему из купе курносая мальчишечья мордашка.
— Чего не заходишь-то? — с ласковым упреком обратился к любопытному Клавдий Орефьич.
Это был крепкий, но слегка угловатый подросток. Он сидел верхом на маленьком спортивном чемоданчике, оседлав его длинными ногами, обутыми в кирзовые сапоги.
Паренек, думая о чем-то своем, отодвинулся вместе с чемоданчиком от двери и не сразу пояснил:
— Билет у меня... в другое купе.
— Неужто мягкий?
— Междувагонный, студенческий, — симпатично заулыбался паренек.
Они сразу подобрели друг к другу. Кострыкин вызвался помочь студенту, но тот вежливо отклонил его старания.
— Ехать-то пустяк. Можно было бы и на одиннадцатом номере, да сапог жалко. Пока еще родительские, — деловито объяснил он, похлопав рукой по голенищу.
В купе парень все же зашел. Ловко пристроил чемоданчик под лавку, деловито уселся за столик напротив Кострыкина и даже предложил ему папиросу. Сам он курить не стал, то ли засовестился дымить в лицо старшему, то ли вообще был некурящим.
— А я в третий хотел пробраться. Потом, думаю, все равно. Гляжу, человек со скрипкой едет. И вообще вы чудной какой-то: бровастый и одежда интеллигентская... Нездешние, видно... — выпалил паренек все сразу.
— Да как сказать, — вздохнул Кострыкин и добавил: — Что чудной — это правда.
— Не обижайтесь, к слову пришлось, — извинительно поправился юноша, уловив в голосе старика огорчение. — Я вот на вашу скрипку смотрю и вспоминаю Петра Тимофеевича. У нас в педучилище есть такой преподаватель музыки и пения. Скрипка у него тоже, как ваша. Уважение он имеет большое к музыке. Говорил часто: «Серьезный инструмент!», пока его самого инструментом этим самым не стали называть.
— И сейчас еще прозвища даете учителям? — Кострыкина трудно было понять: осуждает он эту привычку учащихся или сказал для поддержания разговора.
— А то как же! — воскликнул паренек. — Я даже знаю, какое мне прозвище достанется.
— Ишь ты! — удивился Кострыкин, заерзав по-мальчишески на месте, положив свои бледные длинные руки на столик перед собеседником. Безмятежные глаза студента по-озорному блестели. Он вспомнил что-то смешное, но поборол в себе желание рассказать об этом.
Кострыкин мог бы тоже вспомнить, что в свое время, когда он обучался в музыкальном училище, его дразнили быком. Это пошло с легкой руки директора, Зиновия Каштанского, любившего в присутствии Кострыкина по всякому поводу приводить латинскую пословицу: «Что положено Юпитеру, не дозволено быку».
— Переедете в другое место — и кличка отпадает, — пользуясь правом старшего, наставительно заявил Кострыкин.
Но паренек решительно отмел эти соображения:
— А если это мне в наследство от хорошего человека досталось? — С минуту он молчал. Потом добавил раздумчиво: — Да и что тут плохого — «скворушка», и все. Так теперь всех нас, выпускников маячинской школы, зовут...
Это простое, не раз слышанное Кострыкиным слово внезапно ударило его в самое сердце.