Красные петунии - Элис Уокер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слава тебе господи, ребенок у нас загляденье,— говорил он с чувством.
Могла ли она мечтать, что выйдет за человека, который в смирении своем будет возносить хвалу господу за все, что тот ему ниспошлет? Вот уж нет.
Потом они ушли из спальни, где она лежала ничком на их широченной кровати, посреди которой преградой вздымался горб, и по увешанному яркими эстампами коридору Прошли в веселенькую, без единой пылинки кухню. Он поставил на плиту ярко-желтый чайник.
Если бы он по-настоящему хотел этого ребенка, он бы попытался его спасти. Но с другой стороны, она бы этого не потерпела, сочла бы, что он слишком много на себя берет. И когда он нахваливал их дочку, жизнерадостную девчурку с победительной улыбкой, Имани мерещился подвох, и она ожесточалась.
— Я вот о чем говорю,— сказала она так, будто у них не в первый раз идет об этом речь.— Второй ребенок меня доконает. И что за жизнь с двумя детьми? Через роды, как и через школу, надо пройти. Но раз родила — и хватит, хорошенького понемножку.
Он поставил перед ней чашку, опустил тяжелую руку ей на голову. Жаркая рука давила на нее, и, когда она взялась за чашку, ей стало не по себе от пара, запаха чая. К горлу подкатил комок.
— Не могу я это пить,— сказала она сквозь зубы.— Убери чашку.
И так день за днем.
Кларисе, их дочери, едва минуло два года. Между рождением Кларисы и последней беременностью у Имани случился выкидыш на нервной почве (она тогда лишилась матери: ее мать, всю жизнь боровшаяся за охрану окружающей среды, погибла от рака легких вскоре после рождения Кларисы — в классе, где она двадцать лет учила первоклашек, все эти двадцать лет протекала шиферная крыша). Имани чувствовала, что здоровье ее подорвано, она и впрямь очень ослабла; и вообще она была болезненной и хрупкой от природы. И все равно она бы и не помышляла об аборте, если б ей по-настоящему хотелось родить этого ребенка.
Жили они в небольшом городке на Юге. Муж Имани, Кларенс, в придачу ко всем своим обязанностям был еще и юридическим советником, и адвокатом их нового чернокожего мэра. Мэр занимал большое место в жизни обоих и потому, что быть первым черным мэром небольшого городка дело сложное, и потому, что Кларенс восхищался им и почитал его — выше его он ставил разве что руководителей негритянского движения на Юге.
Имани не спешила с окончательными выводами, но отметила, что мэр Карсуэл избегает смотреть на нее, когда она высказывает какое-то суждение или задает вопрос, даже если он у нее в гостях, а продолжает разговор с Кларенсом так, будто перед ним пустое место. Видно, он считает, что женщина не может интересоваться политикой, а уж разбираться в ней и подавно. (Иногда он отпускал комплимент-другой ее кулинарному мастерству или туалетам. Обратил внимание, когда она изменила прическу.) Но Имани понимала политику во всех тонкостях, понимала, кстати, и почему угощает мэра, хоть он и не удостаивает ее разговором: ей необходимо было верить в мэра Карсуэла, хоть он и не верил в нее. И все же когда она обедала в обществе мэра Карсуэла, кусок не лез ей в горло.
Но Кларенс был всей душой предан мэру и верил, что его успех — это в конечном итоге и их успех, их спокойствие и процветание.
В то утро, когда она улетала в Нью-Йорк на аборт, у мэра и Кларенса был назначен деловой завтрак, и по дороге в аэропорт у них только и разговоров было что о муниципальных фондах, полицейских-расистах и условиях преподавания в школах, где после введения совместного обучения черных и белых никак не могли навести порядок. На прощанье Кларенс наспех обнял, чмокнул Имани.
— Береги себя,— нежно шепнул он, когда она пошла к самолету. За время ее отъезда ему предстояло составить проект нового городского положения. Дело было первостатейной важности, с этим она не спорила: местные дельцы и торговая палата уже твердили, что мэр не справляется со своими обязанностями, а если послушать телевизор, так и вовсе выходило, будто ни один черный и вообще не не способен понять, что такое городское положение.
«Береги себя сама!» Вот именно, думала Имани. Понимаю, ничего другого мне не остается. Но при мысли об этом ей стало жаль себя, а это обесценивало ее решение.
Она надеялась, что он будет беречь ее, и не могла ему простить, что он предоставил ее собственным заботам.
Впрочем, и сама хороша — притвора. Уже через год ей стало ясно, что она тяготится замужеством. Рождение ребенка послужило бы ей отвлечением. И все равно она надеялась, что «беречь ее» будет он. Ее счастье, что он не сложил вещички и не хлопнул дверью. Но он, видимо, не хуже ее знал, что если кто и хлопнет дверью, так это она. Именно потому, что она притвора, и он в конце концов смирился бы с притворством, а она нет.
Всю дорогу в Нью-Йорк у нее ныли зубы, ее выворачивало желчью — она и не подозревала, что ее тело таит в себе такую желто-зеленую горечь. Она была и благодарна распорядительной стюардессе за помощь, и сердилась на нее; та, справившись, не нужно ли ей чего еще, не ушла, а стояла над душой, перешучиваясь с ее белым соседом, который курил не переставая; Имани видела только его толстую волосатую лапищу, похожую на жирного червяка; он был ей до того гадок, что ей не хотелось смотреть в его сторону.
Ей часто вспоминался первый аборт — она тогда еще училась в колледже,— и вспоминался хорошо; он, как ей показалось, свидетельствовал о том, что она стала взрослой, поняла, в каком направлении должна пойти ее жизнь, открыла для себя (с тем, чтобы уже никогда о нем не забывать) смысл существования, открыла, что жизнь — все, что окружает нас и что мы называем жизнью,— отнюдь не оболочка. И жизнь вовсе не внешнее проявление того, что скрыто за оболочкой. Жизнь есть жизнь. И точка. Тогда, потом и даже сейчас Имани радовалась, что ей дано это понять.
Врач — прелесть что за дядечка — был итальянец, он принял ее в кабинете на Аппер-Ист-Сайде и прежде, чем дать ей наркоз, рассказал о своей дочке, ровеснице Имани, которая через год кончала Вассар[4]. Он болтал без умолку до тех пор, пока не подействовал наркоз, но до этого у Имани успела промелькнуть мысль, что ее тысяча долларов, из-за которых она на долгие годы залезет в долги, пойдет на обучение его дочки.
Когда Имани пришла в сознание, все было позади. Она лежала в приемной на диване. Откуда-то сверху доносился женский голос. Было воскресенье, сестры явно не работают — значит, это сама докторша, решила она. Голос ласково поднял ее на ноги, велел походить по комнате.
— Когда будете уходить, старайтесь идти так, чтобы никто ни о чем не заподозрил,— сказал голос.
Имани совсем не ощущала боли. Это удивило ее. А что, если никакого аборта не было? А вдруг врач прикарманил ее тысячу долларов и, потратив доллара на два эфира, усыпил ее? А вдруг он просто-напросто жулик?
Да нет, у него был такой сердечный вид, и он так участливо, едва ли не по-отцовски, улыбался ей (тут Имани поняла, как она стосковалась по отцовской ласке, отцовской улыбке).
— Спасибо,— от души поблагодарила она врача, поблагодарила за то, что он не погубил ее.
В голосе его явно слышались призвуки итальянского акцента.
— О чем говорить,— сказал он.— Такая милая, красивая девушка, вдобавок еще и студентка, совсем как моя дочка, зачем вам осложнять себе жизнь?
«А он славный»,— думала она, направляясь в метро, чтобы вернуться в колледж. Осторожно примостилась на свободной скамейке и потеряла сознание. Целых шесть педель она истекала кровью, целый год недомогала.
С тех пор прошло семь лет. Аборт узаконили, теперь можно было лечь в больницу и всего-навсего за семьдесят пять долларов — быстро, надежно и безболезненно — избавиться от ребенка.
Имани когда-то жила в Нью-Йорке, в Гринич-Виллидже, кварталов за пять от больницы, где делали аборты. И совсем рядом с больницей Маргарет Сенджер, где ее научили предохраняться от беременности, что преисполнило ее глубокой благодарностью и восторгом,— подумать только, люди вникают в нужды одиноких и неискушенных девушек вроде нее и заботятся о них! Однако, шагая по кварталу, где современные административные здания соседствовали со старыми, куда более импозантными особняками, Имани — если уж говорить начистоту — чувствовала, что недалеко ушла от себя тех, давних, времен. Как и тогда, она была рабой своих страстей, и, если бы не хирургическое вмешательство и не деньги (на поездку в Нью-Йорк, на операцию), она так и осталась бы рабой своего тела.
Аборт, как она обнаружила, перешел в новую стадию — его поставили на конвейер. Она с радостью отметила, что затерялась среди несчастных, напуганных женщин самых разных оттенков кожи и возрастов, но когда врач приступил к операции, уже без всякой радости отметила, что наркоз не подействовал. Но поточную линию не останавливают только потому, что изделие не устраивает метод обработки. Врач лишь присвистнул, заверил ее, что она зря беспокоится, и довел операцию до конца — страшного конца. Имани потеряла сознание за несколько минут до этого.