Печать ангела - Нэнси Хьюстон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рафаэль делает все, чтобы убедить себя, что прекрасная жизнь конечно же начнется теперь, раз ребенок выжил и стал полноправным жителем Земли. Он заказывает в ближайшей типографии роскошные уведомления о рождении – на темно-синей мелованной бумаге, с золотыми буквами и рассылает их всем: матери, старым и новым друзьям, всему оркестру…
Саффи не посылает ни одного.
* * *По телефону Рафаэль сообщает добрым друзьям из Клиши, что мать и ребенок чувствуют себя великолепно. Скоро, обещает он, они смогут познакомиться с будущим владельцем виноградников Трала, алжирских и бургундских. Но дни идут, а он их не приглашает. Все-таки она пока еще странная, Саффи.
Она снова трудится по дому. Не так рьяно, как во время беременности, но все же больше, чем следовало бы. Совсем не умеет проводить время с ребенком, который оказался таким же апатичным, как и его мать. Эмиль мало спит, почти не требует ее внимания и не плачет, можно сказать, никогда. Но и не гукает. Это, наверно, ненормально, говорит себе Рафаэль, чтобы новорожденный был таким молчаливым, таким серьезным. Когда он видит эту картину: Эмиль смирно лежит на спинке в своей колыбели, глаза широко открыты, ручки и ножки почти не шевелятся, а мать тем временем снует по квартире с тряпкой и пульверизатором, – неприятный холодок пробегает у него по спине.
Она не умеет даже взять ребенка на руки. После купанья, вытерев его махровым полотенцем, стоит как деревянная, неловко держа малыша почти в вертикальном положении – голенького, дрожащего. Или садится с ним на стул у окна – на улице завывает февральский ветер, – и такое впечатление, будто он для нее не существует. Вместо того чтобы смотреть на сына, она сидит, уставившись в пустоту… до тех пор, пока Эмиль, замерзнув или проголодавшись, не начинает кряхтеть.
* * *– Хочешь, я найму няню? – заботливо спрашивает Рафаэль. – Чтобы помогала тебе?
– Помогала мне? Мне не нужна помощь, – отвечает Саффи.
Более замкнутая, более недосягаемая, чем когда-либо.
* * *Глядя, как неуклюже и рассеянно занимается она ребенком, Рафаэль ощущает укол отчаяния. Это еще не то безмерное и безысходное отчаяние, которое овладеет им через несколько лет. Пока это только укол.
Сейчас он, несмотря ни на что, слишком захвачен открывающимися ему радостями отцовства, чтобы быть несчастным. Возвращаясь с репетиции или концерта, он первым делом заглядывает в детскую, чтобы убедиться, что Эмиль жив, дышит. Вскоре ребенок начинает узнавать шаги отца, реагирует на его запах, дрыгает ножками и довольно попискивает, когда он заходит. Рафаэль не может наглядеться на сына: щупленький, конечно, но до чего красивый – угольно-черные глазки, тоненькие, как прутики, ручки и ножки, былинки-пальчики… а головка уже сейчас, в месяц, покрыта черным пушком, который начинает кудрявиться… да-да! он унаследует прекрасные отцовские кудри.
Непостижимо, говорит себе Рафаэль. Сплав нас двоих. Я плюс Саффи плюс капелька чуда – и получился… ты .
Порой, когда он склоняется над кроваткой, слезы наворачиваются ему на глаза. Он берет в руки неправдоподобно маленькие ручонки Эмиля, гладит, накрывая ладонью, сжатые в кулачок сморщенные пальчики, прижимается к ним губами и шепчет: “Пальцы артиста… ты будешь музыкантом, малыш. Обязательно”.
* * *Вскоре из музыкальной комнаты, куда Рафаэль не заходил много месяцев, Саффи снова слышит чарующие звуки флейты. Губы ее мужа поджимаются и округляются, вылепляя воздушную струю, которая раздваивается, проходя в дульце. Его язык умело выговаривает музыкальные фразы, отделяет ноту от ноты, чеканит стаккато, точно маленький кинжальчик, такатак, такатаката .
Это тот же самый язык и те же самые губы, которые… но почти всегда Саффи отворачивает лицо, если муж пытается ее поцеловать. Ей не нравится, когда жадные губы Рафаэля прижимаются к ее губам, а его острый язык раздвигает их в поисках ее языка.
* * *В начале марта Рафаэль должен уехать на три дня в Милан с концертами. Ненадолго, но манкировать нельзя.
– Ты справишься одна? – спрашивает он Саффи, и глаза его повторяют тот же вопрос.
– Ну да.
Она научилась говорить mais oui, mais non<Но да, но нет (фр.) – в разговорном французском языке союз mais (но) усиливает слова “да” и “нет”. >, как француженка. Немецкое аber так употребить нельзя.
– Вот телефон моей гостиницы… А если что-то случится, понадобится что-нибудь, ты всегда можешь позвать мадемуазель Бланш. Договорились? Она очень славная… Ты уверена, что справишься?
Саффи кивает головой: да.
* * *Первый день без Рафаэля.
Ребенок здесь, вот он. Она положила его на ковер в гостиной. Он зябнет и принимается тихонько плакать – без слез. Саффи заканчивает вытирать в гостиной пыль. После этого поднимает его, кладет в кроватку.
– Спи, – говорит она.
Идет в смежную ванную, начинает развешивать пеленки Эмиля, только что извлеченные из стиральной машины… и забывает, где она и кто.
Просто день сегодня весенний, такой солнечный, а памперсы еще не изобрели. Луч солнца упал на прямоугольник белого ситца, когда она его вешала, – и хлестнуло белизной в глаза, солнце на ослепительно белых простынях и наволочках.
Она помогает матери развешивать выстиранное белье, в саду, за их домом, на дворе весна – не эта, совсем другая, весна до страха, год, наверно, сорок второй или сорок третий – да, ей лет пять или шесть, не больше, потому что веревка слишком высоко и приходится вставать на цыпочки, чтобы помочь маме…
Как весело было им в тот день! Ветер рвет белье из рук, не успеешь прикрепить прищепками – уносит, и они обе хохочут, собирая его по всей лужайке (о, эта зелень! эта белизна! белизна тогдашних простыней и зелень травы: квинтэссенция, абсолют, больше никогда не было такого), и вешают их снова, и поют в два голоса: Kommt ein Vogel geflogen, у матери сопрано, а у Саффи голосок пониже, контральто, – ко мне прилетела птичка и принесла в клюве письмецо von der Mutter, от мамы, – а ведь она, Саффи, писем от мамы никогда не получала, и простыням мама нашла другое применение – но как они смеялись в тот день! И танцевали, и играли в прятки среди хлопающего на ветру белья… Mutti! Когда Эмиль научится говорить, он будет звать ее не Mutti, а мамой. Никаких больше Mutter, и Muttersprache тоже – эти слова упразднены раз и навсегда…
* * *Саффи закончила развешивать пеленки. Она тяжело дышит, сердце колотится, невыносимая тяжесть давит на грудь. Быстрыми шагами идет она по коридору к кроватке Эмиля. Он не плачет, но ему пора кушать. Она берет его на руки и качает, качает – потише! не изо всех сил! – а он, голодный, тычется в ее пустую грудь, но по-прежнему не плачет…
Такой маленький.
Она несет его в кухню, чтобы приготовить заменитель материнского молока, и кладет на стол – просто кладет, как сверток (он еще слишком мал, чтобы перевернуться и упасть со стола; так-то оно так, но все равно не по себе, когда с человеческим существом обращаются столь бесцеремонно). Бутылочка готова, Саффи берет ее и засовывает в ротик резиновую соску. Эмиль глотает, не сводя черных глаз с лица матери. Его личико оживляется: крошечные ноздри втягивают воздух, бровки поднимаются и хмурятся, придавая ему то удивленный, то озабоченный вид…
Он соскальзывает в короткий сон – и Саффи завороженно изучает просвечивающие веки, похожие на уменьшенные до микроскопических размеров географические карты с синими жилками-реками. Реснички вздрагивают: какой мимолетный образ промелькнул на экране его сознания, что может сниться грудному младенцу? Он вздыхает и просыпается, губки вновь сжимают соску…
Саффи страшно.
Встряхнувшись, она приподнимает Эмиля к своему плечу (как ее учили в больнице), похлопывает его по спинке, ждет, когда он срыгнет, и снова укладывает на сгиб руки. Ужас, до какой степени сын ей доверяет, он такой податливо мягкий в ее руках и даже не подозревает, что если сжать чуть крепче, чуть крепче…
* * *С ума сойти, до чего это просто.
Она знает это благодаря месье Ферра, или, вернее, Жюльену, своему учителю французского в лицее, который в 1952 году, в июле, после окончания учебного года – ей тогда было пятнадцать лет, а ему тридцать два – вдруг изъявил желание сойтись с ней поближе, сначала как друг, а затем и не только, и, сойдясь, решил, что должен просветить ее по всем статьям, так сказать, и телесно, и духовно. Саффи не сочла нужным разубеждать учителя насчет своей физической непорочности (дефлорировали ее за годы до этого); а вот в том, что касается еврейского геноцида, она была девственно-чиста. Разве что смутно помнила афиши, расклеенные летом сорок пятого на немногих уцелевших стенах в Тегеле, где она жила, непонятные афиши с непонятной картинкой (кучи голых трупов) и непонятной подписью (“Это ваша вина!”).
Жюльен Ферра знал, что в окружении Саффи о таких вещах никогда не говорили, ни в школе, ни дома, но уж он-то мог рассеять тьму ее невежества, поскольку в студенческие годы, будучи любителем кино, много раз видел в послевоенном Лионе чудовищную хронику, а также свежие новости с Нюрнбергского процесса: этими доказательствами виновности немцев тогда вволю потчевали французскую нацию, дабы у нее не осталось сомнений в собственной невиновности. Так что на страшных уроках Истории, которые он исправно давал Саффи все то лето, месье Ферра, или, вернее, Жюльен, счел своим долгом ничего не замалчивать, и девочка получила по полной программе: про Хрустальную ночь, про старых евреев, которых заставляли спускать штаны на улице (она понятия не имела, что такое обрезание), про золотые зубы, мыло, сваренное из человеческого жира, абажуры из кожи…