Сдаёшься? - Марианна Викторовна Яблонская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно тетя Жанна оставила все свои занятия, оторвалась от себя в зеркале над посудомойкой и внимательно, с ног до головы, оглядела Катерину Саввишну
— Ты выглядишь недурно, Кити, настоящая добропорядочная жена, но кое-что мы все-таки в тебе сейчас подправим. Этих низких густых пучков уже сто лет как в Москве не носят. Сейчас в моде короткие стрижки и короткие парики. Такие стрижки, как у меня. — И тетя Жанна повела в зеркале своей коротко остриженной темно-красной головой. — Не огорчайся, все это исправимо. Сейчас я подстригу тебя, я умею прекрасно стричь, себя я стригу сама, да и Жорж забыл, что такое парикмахерская. Из волос закажешь себе шиньон, и потом я подкорочу тебе пальто, распущу эти ужасные вытачки, а то в таком наряде ты выглядишь лет на двадцать старше меня.
Тетя Жанна вдруг вскочила и, легко подпрыгнув, засмеялась и выбежала из комнаты. Прислушиваясь сквозь рев хоккейного матча к ее шагам в глубине квартиры, Катерина Саввишна с беспокойством ждала ее возвращения — она и сама несколько раз думала остричь свои длинные волосы, они доставляли ей немало хлопот, но ее волосы очень нравились мужу. «Теперь у всех женщин три пера на голове, не то что у моей женушки», — любил повторять он везде — в гостях и дома. Но сказать об этом тете Жанне или просто отказаться стричься Катерине Саввишне было стыдно, — стыдно было выглядеть старомодной, провинциальной. Она заволновалась, не зная, как ей поступить, но в это время стукнула дверь, в кухню вошел дядя Жоржегор, и про волосы забыли.
Дядя Жоржегор встретил племянницу с будничным радушием, будто она всегда жила с ними и только сегодня немного задержалась к ужину. В нем не было ничего от белобрысого щупленького мальчишки, понуро сидящего перед усатым милиционером. Не был он похож и на новенького толстощекого военного на своей предвоенной фотографии. Словно не замечая сердитого лица тети Жанны, был он сейчас весел и говорлив, и хоть спиртным от него пахло, не было заметно, что он пьян. Он долго фыркал в ванной, напевая что-то сквозь зубы, потом вошел снова на кухню в темной стеганой куртке-пижаме, отделанной кое-где посекшимися золотыми нитками, тоже похожей на чехол; пижама была застегнута на одну золотую пуговицу, остальные пуговицы не сходились на округлом животе, — настоящий благодушный влиятельный в Москве человек. «Эгге-ей, выпьем, ей-богу, еще…» — громко напевал он; залпом выпил из позолоченной фарфоровой чашки бульон, который завтра испортится, — с такими словами подала ему этот бульон тетя Жанна, — и вдруг начал громко смеяться, гримасничать, подмигивать Катерине Саввишне, потом стал целовать ей руки, захлебываясь говорить, как он любил покойного брата Саввушку, как она на него похожа, потом выбежал в коридор, приволок огромный чемодан и, раскрыв, стал укладывать у ног Катерины Саввишны охапки разноцветных нераспустившихся, чуть привядших тюльпанов.
Тетя Жанна спокойно сидела за столом и смотрела на дядю Жоржегора со снисходительной усмешкою, но когда дело дошло до цветов, она встала, перенесла цветы в ванную, поставила посреди одной из комнат раскладушку, велела дяде Жоржегору идти спать и строго на него взглянула. Катерине Саввишне постелили на кухне, на красивом светлом диванчике, изогнутом полумесяцем. В квартире скоро стало тихо, слышно было только, как мерно включался и выключался холодильник да за стеною бесстрастно вскрикивала металлическая кукушка. Но там, за коробкой квартиры, огромный чудный город ворочался и буйствовал всю ночь, — казалось, никто не спал, до утра за окнами что-то взвывало, скрежетало, дребезжало, шипело, шушукалось и шуршало, и звуки эти сливались для Катерины Саввишны в особенный, таинственный, тревожащий гул, и гул этот, так непохожий на простенькую тишину ее ночного К…, где разве что собака спросонья забрешет, да в подгулявшей компании вдруг кто-нибудь заголосит фальшивым фальцетом: «Прости меня-а-а, но я не виновата-а-а…», да вдалеке прогудит поезд и тоской по другой жизни полоснет сердце, — гул этот будоражил Катерину Саввишну, шевелил в ней неясные радостные предчувствия и острое ожидание чего-то необычайного, и она никак не могла уснуть — все ворочалась на своем диванчике, сгибаясь и выгибаясь по причудливой его форме, и, задремав, тут же пробуждалась от громкого боя сердца и, подтягивая колени к подбородку, как в детстве, тихонько смеялась и торопила утро. Уже на рассвете сквозь дрему она различила какие-то неясные голоса.
«Вы думаете, глупец, что в вашем теперешнем положении с меня довольно быть вам терпеливой рабынею?» — говорил дрожащий женский голос, и, значит, где-нибудь включили приемник и передавали что-то из древней трагедии.
«Вы Вертер, наверное, вы Вертер», — плакала дальше женщина, и, значит, передавали из Гёте.
«Вам мало, вам мало, вам всего было всегда мало, гадина. Вам мало, что вы превратили меня под конец жизни в мелкого торгаша, так вы еще хотите лишить меня всяких чувств», — отвечал тихий мужской голос, и передача скорее всего была из времен НЭПа.
«Торгашами не делают — торгашами рождаются! — выкрикнул женский голос. — Можете гордиться всей вашей жизнью. Может ли быть что-нибудь гнуснее вашего сегодняшнего пьяного покаяния?» — и, значит, передача была точно из времен НЭПа.
Но тут в наступившей тишине что-то щелкнуло, громко зашипело совсем близко, и сквозь ужасный сип наконец прорвалось: «Э-эгей, выпьем, ей-богу, еще… Бетси, налей, Бетси, налей, Бетси, налей». Потом