Кола - Борис Поляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На большом песчаном мысу, между реками Туломой и Колой, под горою Соловарака, где теперь они шли по городу, до дождя будет черное ровное поле горя, золы и пепла. Черным станет белый сегодня песок, черной станет выжженная земля – и дождь придет на огромное пепелище.
Но об этом еще никто не знал.
В лучах восходящего солнца они шли не спеша, старые, умудренные жизнью люди, по притихшим на время улицам, и не знали, что спать им осталось пять-шесть часов, что это последний раз они гуляли по городу.
Они также не знали, что завтра вечером они сами свою изберут судьбу, как ее избирали жившие до них в Коле, без подсказок и понуждений, предвидя удел наперед и свой, и самого людного на Севере, дорогого им города.
И шестнадцать орудий большого калибра направят темные жерла свои на город и выплеснут первые разрушения, огонь и смерть. Сотрясутся земля и воздух, раскатится громом по воде эхо, и в сухой деревянный город ударят каленые ядра и бомбы с зажигательной смесью. Плоть людей перед ними покажется ветхим тленом. Загорятся службы, дома, амбары. И коляне познают страх.
И, может, возникнут мысли выкинуть белый флаг: прекратить начавшийся этот ад, и пожар еще потушить можно. Гордость – вещь дорогая, она не каждой душе по средствам. И другую можно выбрать себе судьбу. Не от стремлений своей души, не во имя того, что было прежде в веках, и, конечно уж, не за то, что скажут в других столетиях, а от страха безрассудного перед силой такой согнуться да уступить. От естественного желания в живых остаться, взять да гордость свою принизить. Голову-то пониже, ниже... Глядь, авось и пощадить могут. Но корни характеров, корни...
И орудия будут стрелять. Час, пять, десять. Неумолчно двадцать часов. И город возьмет пожар. Неудержный в своем разгуле, он охватит старинную крепость с башнями, Воскресенский собор, дома, заборы, уличные мостки. С гуденьем и ревом взметнется он огненными столбами к небу, разбросит на версты зарево, гарь и дым.
От ударов будет стонать земля. Пушки будут выплескивать желчь огнем. С треском будет гудеть пожар. И двадцать долгих часов люди будут беспомощны перед такой силой. Задыхаясь в горящем городе, каждый увидит сам, как горит его дом, другие дома и улицы и все близкое сердцу с детства. И люди будут страдать от страха, корчиться в дыму, пекле, грохоте, боли и, полные ненависти к происходящему, с огромным желанием жить, будут прочно стоять на выбранном и неистово, зло, упрямо жаждать победы.
Не жалея себя, жертвуя всем, что дорого, они за двадцать долгих часов проживут не одну жизнь, умирая и возрождаясь, и познают высокую цену святого долга и уважения к себе и своим делам.
И в чьих-то планах сломается весь расчет: пушки смолкнут недоуменно, не в силах сделать большее, чем смогли, – место, где стоял в веках город, станет голым и черным.
И только как памятник людской преданности своей земле на черном поле останется каменная церквушка. Ее беленые перед пасхой стены исхлещет пламя и закоптит, сгорят ее купол шатровый, крыша, и лишь в пролетах каменной колокольни уцелеют чудом колокола. Они подплавятся и потеряют от огня форму, но даже при малом ветре их надтреснутый голос будет жить над сожженным городом еще долго, пугая в ночи одичавших кошек и тревожа в вараках эхо, словно это не медь, а сама исстрадавшаяся земля стонет пустошью и зовет, как прежде, к себе людей.
Потом наступит длительное ненастье. Дождь придет и обрушится сильным ливнем. Словно каясь за опоздание, он косыми полными нитями будет хлестать тлеющий в головнях жар. Запарит накаленная от огня земля, взмокнет черное поле пожарища, и в залив потекут сотни черных ручьев, унося с собой угли, золу и пепел.
А когда последняя искра огня угаснет и остынет парящая земля, дождь еще будет лить и лить: обложной, тихий, молчаливо и неутешно, словно в горе великом омывая слезами запекшуюся в большом огне землю.
Но о том, что все это будет, в мире еще никто не знал.
79Был понедельник, день приема чиновников. Они заходили несмело, по одному, кланялись от порога. Шешелов в свежей рубашке, мундир расстегнут. Он в добром расположении духа. В кабинете приятная свежесть, вымытые полы. За открытыми окнами солнце, в мураве чирикают, возятся воробьи. День сулился быть опять ведренным.
Часы били десять. Почтмейстер последним замешкался у двери. Не пришел только Бруннер. А Шешелов скоро намеревался прием закончить и ехать с ним на Еловый мыс: там хотели нынче начать редут. Пайкин ждал со дня на день шхуну из Гаммерфеста и обещал с нее медные небольшие пушки.
Неожиданно ударили в большой колокол при соборе. Одинокий, тягучий гул. И Шешелов вздрогнул: набат? Вещая беду, сжалось сердце. Почтмейстер замер и побледнел. Колокол снова ударил – сильнее, громче, и следом сразу же два других вразнобой загудели тревожными голосами. Почтмейстер запятился в дверь, с мест вскочили дворянские заседатели, стряпчий, бухгалтер, уездный судья. Волны тягучего гула хлестали в сердце. Шешелов трудно поднялся с кресла, опираясь о стол, пошел к окну. Двор по-прежнему заливало солнце. На привязи мирно паслась коза. К воротам крепости потрусили гуськом чиновники. С крыльца спускались последними казначей и исправник. На каменной колокольне тоже ударили буденные колокола. Небольшие, они закричали звонко, как под розгами дети. Шешелов тер рукою под сердцем. Набат бил, звал, гудел и, казалось, вынимал душу. В кабинете сдвинуты с места стулья, смяты половики. Со стены по-прежнему безмятежно взирают портреты царской фамилии. «Доигрались, картежники! Теперь надо за вас платить». Шешелов был один. А чиновники побежали не за ружьями по домам – глазеть за крепость. «Господи, где же Бруннер?!» Инвалидных с оружием, добровольников видеть сейчас хотелось. И расслабленно опустился в кресло, закрыл глаза. Он страшился этого дня с весны, когда Сулль упредил их о грабеже. Сулль... Нет, пожалуй, еще пораньше, когда сел за письмо в губернию. В марте. Страшился врага, безоружности города, пожарищ, насилия, грабежа. Случилось. Боль под сердцем медленно отпускала. Надо идти за крепость. Бруннер, похоже, там. И поднялся, забрал со стола табак, оглядел, как прощаясь, свой кабинет. Неужто все же случилось?
По пустынному двору крепости шел прямиком по траве, один. Набат не смолкал. Не просто, видно, переполох. Шешелов шел тяжело, медленно, словно хотел тяжесть будущего отсрочить.
За башней собралось все летнее население Колы: старухи, старики, бабы. Отец Иоанн что-то им говорит, говорит. На стенах крепости – вездесущие ребятишки. Бруннер поодаль строит отрядами инвалидных и добровольников, горячится, размахивает руками. А залив совершенно чист. У Фадеева ручья черным деревом стоит дым. И на левом берегу, за Еловым мысом – тоже. Сигнальная бочка смолы горит и там. Но что с обоих постов увиделось? И спросил подошедшего к нему Герасимова:
– Отчего зажжены сигналы, Игнат Васильич?
– Неизвестно пока, – глаза Герасимова тревожны. – Бруннер послал на оба поста узнать. Но, похоже, не гости едут.
Бруннер выстроил, наконец, отряды, что-то им говорил. Чиновники кучкой стоят особой. В позах скованность, не спускают с залива глаз. Стоят как у дома, в который везут покойника.
Набат повторялся в вараках эхом, гулом шел по заливу. За крепостью у воды он, казалось, бил гораздо сильнее: не гости, не гости едут.
– Игнат Васильич, пошлите кого-нибудь: пусть набат прекратят, с ума можно так сойти.
– Бруннер уже послал.
Бруннер заметил Шешелова, оставил построенные отряды и скорым шагом пошел к нему. Дым у Фадеева ручья по-прежнему разрастался огромным деревом. Теперь жди беды. А с постами неладно вышло. Надо было дозорным зажечь сигналы и немедленно идти в город, сообщить, что увидели.
Набат, наконец, умолк. Тишина наступила звонкая. Шешелов в ней едва услышал собственный голос, когда спросил Бруннера:
– Что вы намерены предпринять?
– Не знаю, против кого. Десант может быть на гребных судах, а может, пойдет по берегу. – Бруннер был возбужден. Видно, мысли о предстоящем деле его пьянили. Над кольскими унтерами он старший в звании и по приказу губернии Шешелову не подчинен.
– Скорее что на гребных, – скромно сказал Герасимов.
Бруннер покосился на него мельком, Шешелову ответил:
– Думаю разделить отряды. Один пойдет на левый берег залива, к Еловому мысу, и там засядет. Другой останется здесь, у редута, а третий пойдет через Колу-реку на Монастырский остров. Тогда десант, откуда бы он ни шел, везде можно встретить. Я пойду на Еловый...
Что ж, он не трус, Бруннер. И, видно, в дело ему не терпится. Но из города усылать отряды сейчас опасно. И Шешелов вновь пожалел, что губерния отказала ему в начальственном предписании. «Господи, надоумь ты Бруннера не зарваться!»
– У них винтовки, – приветливо, мягко сказал Бруннеру. – Они могут высадиться у Створного мыса, ближе вашего отряда, и бой станет для вас проигранным.