Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фигурки были незаметны в общем рельефе камня издали — но, раз увидев, уже не было шанса сказать, что их там нет. Елена приложила руку ко лбу — да нет, никакой температуры нет давно и в помине. Она отвернулась еще раз: не глюк ли? — зажмурилась крепко на секунду — а потом быстро-быстро сместив фокус, начала исследовать колонну с чистого листа: рисунок вновь был настолько отчетливым, и миниатюры настолько филигранными, что она бы не удивилась, узнав, что это какой-нибудь шкодливый сторож ночью выцарапал карикатуру каким-то специальным перочинным ножичком. Если бы по явно натуральному, природному, случайному характеру графики (да и явно пасквильному содержанию) это не было бы абсолютно исключено.
Воздвиженский сзади отбарабанивал какой-то уже совсем варварский ритм пальцем по деревянной спинке: все наглее, все более и более бесстыже и громко, навязчиво приближаясь барабанным пальцем к ее плечу.
Она раздраженно обернулась, готовясь уже врезать ему как следует — и, вместо Воздвиженского, который, как она была спиной уверена, до сих пор позади нее сидит, оказалась нос к носу с дебилом лет тринадцати, со светлыми коком распавшихся волос и тошнотно бледнявой кожей, в чудовищных, слоновьих толстых роговых очках, нехорошо вылупившимся на нее.
Елена вскочила и выбежала из собора на улицу.
И даже как-то обрадовалась увидеть, после этого кошмара, сосредоточенное лицо Воздвиженского, который медленно, глядя себе под подошвы, вышагивал по припорошенным песком плитам двора, подбучивая губы по кругу, отчего нос его тоже, как всегда, забавно поддергивался, и с неодобрением посматривал на ярко синий оскал ремонтантных ирисов на пряменькой немудреной грядке поодаль.
На лужайке напротив Вавеля, куда они молча, оглушительно шаркая друг об друга рукавами, спустились из крепостных стен, солнце, разведшее тем временем лужайку посреди облаков, устроило световую пажить: как будто специально для них, как лупой указав крошечный яркий изумрудный пятачок — на котором не было холодно. Воздвиженский, ни слова ей не говоря, тут же растянулся на травушке. Закрыл глаза. И замер.
Каштановые с кока-колой, наконец-то отпущенные — прижимисто, робко — но, все-таки чудные, вихры Воздвиженского забавно мешались с травой.
Елена присела рядом, согнув колени домиком, притянув крышу руками и пристроив на нее подбородок — в направлении Вавеля. Рванула ногтями колоски мятлика с шероховатого ячеистого стебелька — примерила на глазок: получившаяся матово-пшенично-зеленая метелочка, с фиолетоватой оторочкой, размером была примерно с весь Вавель.
Воздвиженский открыл глаза и с минуту выжидательно и напряженно на нее смотрел — с таким усилием, что она невольно обернулась. Потом как-то затравленно вскинул взгляд на небо. Снял очки. Потер лоб. И закрыл глаза, отправив очки на выпас в траву в откинутой левой руке.
Лохматый, красивый, какой-то весь невнятно-манко-размаяно-невыспавшийся, с этим чудным Вергилиевым, живым, не отбитым, не мраморным, не из неаполитанского склепа, а всё же так эпично смотрящимся сейчас вот, вот отсюда, в профиль, носом. И с этими дивными Вергилиевыми, кажущимися всегда чрезвычайно припухлыми, губами. Ну чего он ждет от меня? Чего он, право же слово, от меня хочет? Чтобы я вот сейчас опять наклонилась к нему и поцеловала? Вот так же безответственно, безмозгло, наугад — как я когда-то это сделала?
Да всё с ним в полном порядке, право слово! И эти стихи его… Все, вон, девушки вокруг, по-моему, влюблены в него по уши. Тихоня Марьяна на него все время заглядывается исподтишка. Нравится всем, как засватанная девица в той старой русской пословице. Только надо ему забыть поскорей про меня. Жить своей жизнью.
Мимо — выя колесом, рамена всмятку, лицо в гречке и неработающий флюгер-носяра костистых горних пород (но слишком тяжелый, видать, не рассчитали, поэтому глядит наоборот в породы дольние — аж переносицей) — прокатил на буксире жены ветхий краковец. Не то чтоб ниже ее ростом вдвое, а просто на каком-то перегоне жизни компактно скатался в покрышку. Она, чуть моложе, месяца, может, на два, — хотя после 88-ми кто ж им уже считает: остановилась, чуть приставив на секунду свою колчевыюю недвижимость к скамейке — тот шатнулся — она подскочила — успела, не упал — и усадила — согнув четвертушки пополам. Скинула с себя туфельки на ромбиках-каблучках — и в прозрачных стеклярусных чулочках, с наслаждением разминая мыски, пробежалась по зеленой лужайке — какая же красавица! И совсем девчонка сейчас, как только перестала оборачиваться на носатый нарост на скамейке. Волосы крашены солнечной патокой. И это летнее пальто — мягкого, сенного — или нет, мшистого что ли — оттенка и текстуры. И эта консервативная юбка — ни длинная — ни короткая, нежного колера незрелой алычи. Никогда не думала, что зеленый на зеленом и по зеленому бегом может быть так красив. Как же я соскучилась по нашим с Крутаковым играм в рассказы… Мокрая же трава.
Ну что вот он злится на меня все время?! — перевела она вдруг опять взгляд на Воздвиженского. — Вот ведь лежит рядом, пыжится, и даже кипит опять весь — и ведь ни слова ведь не скажет! Про поп-корн только. Ну что ж это за наказание-то такое?! Не могу же я ему навязать ответ — без того, чтоб он задал вопрос? А он же делает вид, что он — не-е-е, ничего, так просто рядом случайно оказался. На луговой небритой овсянице попозировать. Ох, как же пари́ т в воздухе. Баня у них тут какая-то в этом Кракове!
— Саш, у меня такое чувство, что я тебя как-то слегка напрягаю? — заведомо чуть смягчая слова иронией, осторожно выговорила она.
— Ты меня… по жизни… напрягаешь, — не открывая глаз, с расстановкой, сообщил Воздвиженский и чуть наморщился, как будто напряженно пытаясь выцедить опивки солнца из занавешенного уже опять жидкими чайными облачками неба.
— Мне бы очень хотелось, чтобы это не было так. Честное слово! — произнесла, тут же, уже одновременно с высвобождением слов, слыша, как идиотски, неточно, не в кассу — ни по настроению, ни по чувству — звучит. И, от смущения, вприкуску, вприглядку, заедая собственные слова кубиками Вавеля. Безумный, очень русский какой-то, в регалиях безумства, собор. Ни одного равного, симметричного околотка. Две башни — как выкрики в небо, как узкоколейка и просто околей-ка, которые даже и не пытаются притвориться равновеликими. В казарменной крепостной оправе. И одна единственная фраза — вымученная из него насильно — за весь этот уже почти год, после… «По жизни». И это бесконечное бессловесное дребезжание напряженного воздуха вкруг него. Ходит окрест, кругами и квадратами, как по городской стене, караулит чего-то. Ходит, и как будто гипнотизировать меня пытается. Ну что мне с ним делать теперь… Но уж точно не… Вот он замолчал опять — и ведь точно так больше ни слова и не вымолвит.
И как-то вдруг неожиданно для себя, отвернувшись от Воздвиженского в сторону, и нервно выкинув из щепотки колоски мятлика, совсем от сердца добавила:
— Прости меня, пожалуйста.
И тут же, услышав откуда-то с неба стклянки, встрепенулась — с радостью, что эта пытка кончилась:
— Илья ж наверняка давно торчит там ждет нас! Ап! А ну, вставай давай!
Влахернский, нехотя, вразвалочку, подколдыбал к станции через полчаса с лихвой после них — с видом, что после нескольких часов вольницы ему опять брести в концлагерь — в палатку. Бесконечно бы близким Елене ощущением — если бы она не бесконечно же рада была разбавить, хоть Влахернским, набученную компанию.
Наблюдая, как бесславно влачится Влахернский по мостовой (морщась и отворачиваясь от них, смотря куда-то как будто себе сквозь спину), она вдруг моментально поняла, как откорректировать картинку:
— Слушай, а давайте не поедем никуда сегодня обратно?! А?! Как вы? Согласны?
Влахернский аж весь зажегся от счастья.
— А ночевать где? Что ты городишь? — загундел Воздвиженский.
— Да не беспокойтесь вы! Сейчас что-нибудь найдем! Смотрите, сколько церквей вокруг! Сейчас куда-нибудь попросимся, приютить нас!
— Сумасшедшая, — кратко высказался Воздвиженский, хоть и подергивая раздраженно носом, но уже с явным позитивом в этом эпитете. И, неожиданно, согласился. Кажется — из какой-то смутно привлекательной мечты о совместной ночевке — не в разных палатках, а в каком-то загадочном новом месте; и надежды, что два компонента, добавленные друг к другу в схожих обстоятельствах, произведут ту же химическую реакцию.
И пили чай с лимоном в сумерках, тщательно размешивая их стеклянными дверцами теплого от цитрусового света кафе. С трудом уговорив кельнера заварить по-русски, и снабдить кусками накромсанной желтой пупырчатой ядрёной бомбы, медленно, по мере работы нержавеющего весла в лодке, разводящей темноту чая — долго объясняя, почему лимон ни в коем случае нельзя по-простому выжать. Но сначала учились, не протягивая гласную в чае по-немецки, не растворять ее, как песок в одноименном горячем напитке, и не зажевывать вслух, как спитую заварку по-русски, а кратко, и с размаху, бросать в воздух, как в чашку четвертной кусок рафинаду: «Хербата». Чтобы официант вообще понял, чего от него хотят. А Влахернский все отнекивался от латинских корней и боялся, что сейчас им принесут травяную настойку. Я крайне занята здесь тем, что взмешиваю горячие, горючие, вещества в граненых прозрачных мензурках.