Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И забавно было вдруг, брезгуя наушниками с радиопереводчиком, разгадав алгоритмы фраз, выкупить легкое смещение оттенков смысла между польским и русским, неожиданно придававшее обоим языкам жа́ра: так польская miłością расцветала вдруг по-русски любовью.
Иоанна Павла заставляли петь, обниматься, и — самый напряженный пункт программы — слушать посвященные ему песни.
— Ой, Леночка, смотри какой ужас: он же безрукий, этот певец… Мексиканец, что ли, латиноамериканец какой-то точно! Вон, вон, посмотри: какой хорошенький… Бедный! Смотри! Это ж он ногами босыми, оказывается, на гитаре, вон, играет! Смотри! Видишь, видишь — гитара у него под ногами лежит! — дергала Елену Лаугард, разглядев в боковой экран то, чего не видно было из-за голов.
Молниеносность закулисных преображений поражала.
Иоанн Павел, кажется, не слишком ловко себя чувствовал в огромном палевом папском аппетитном колпаке кулинара. Но зато удивительно органично смотрелся в простенькой элегантной белой дзимарре — с крылатым романтизмом — и в милой, на венчик дыньки похожей, дзуккетте на кумполе. Но в чем бы он ни выходил, какое бы из навязанных вычурным ватиканским этикетом облачений ни надевал на каждой из тусовок в этот день — Войтыла без устали, с деловитой радостью Божьего работника, наконец-то подошедшего к самой лакомой части жизненного труда, был занят, по сути, исключительно только одним: посвящал Богу каждого, приехавшего в Ченстохову — из России и из всех восточно-европейских стран, освобождающихся из-под богоборческих режимов, и всё повторял и повторял, на всех языках:
— Вы приняли духа усыновления Богу. О том, что вы дети Божьи, свидетельствует Дух Сына Божьего, посланный Богом в ваши сердца — Дух, вопиющий: «Авва, Отче!» Вы больше не рабы никому, вы — дети Божьи!
И его апостольской жест десницей и шуйцей — был отражаем миллионным морским прибоем. И как гигантский часовой маятник с метрономами наручных часов смотрелись вздетые вверх, сцепленные друг с дружкой, раскачивающиеся в такт музыки ладони миллиона взрослых детей — итальянцев, русских, корейцев, парфян, мидян, иудеев с прозелитами — кто крепко, а кто с гудошными срывами, распевающих к небу по-польски «Abba Ojcze». И Ольгина часовая розетка на запястье выглядела здесь весьма уместно. Стоявший от Елены справа Воздвиженский взглянул было в ее сторону, но потом смутился, замешкался — и в результате уступил ее руку какому-то обернувшемуся низенькому сияющему корейцу, едва до ее руки дотянувшемуся, и посекундно радостно подпрыгивавшему, чтобы раскачивать корявыми ветвями одной волной со всеми.
Ночью, после вигилий, когда на темном бульваре при свете свечей и глаз загадочный припев «Vigilamus» облекся вдруг наконец в реальное бессонное действие, Елена зашла в монастырь в уже знакомую неспящую часовню Раненой Мадонны. В углу тихо сидели, в легких прозрачных лессировках косынок, двое ангелов (польских?), листая пальцами по кругу ружанец, лествицу, розарий — все благоуханные имена чёток разом, вместе взятые.
Встав напротив закрытой золотым щитом иконы, Елена на секунду устало прикрыла глаза — и внятно увидела на подложке век перед глазами изображение Марии — смуглой, заплаканной; и ее Сына — грустного не выспавшегося еврейского Пацанёнка с книжицей.
— Матка Боска Ченстоховска… — проговорила она вполголоса, пытаясь воспроизвести вкусный польский акцент: распробовать слова. — Матка-Боска-Ченстоховска, — повторила она еще раз с какой-то родственной улыбкой.
И вдруг так и осела на корточки:
— Господи! Да ведь это и есть она — та самая Матильдина икона, с непроизносимыми чешуще-щебечущими согласными! Как же так бывает — слушаешь ушами — и как будто не слышишь, не воспринимаешь — и вдруг! Вот же оно — сбывшееся завещание моей богомолицы прабабки Матильды-Матрёны! Вот же! Не какой-то там глупый дом с колоннами на берегу Енисея, не какая-то там глупая кондитерская фабрика, и уж тем более не польский княжеский титул — вот же! Вот же — сбывшееся откровение!
Ржавые ключи чужой памяти, которые она неясно зачем всю жизнь носила в кармане, и на которые время от времени натыкалась рукой, когда лезла за мелочью, ключи, про которые невольно думалось, что дверь, к которым бы они подошли, уже давно не существует на земле — тут совершенно неожиданно, почти случайно вставились в загадочную замочную скважину, и вот теперь проворачивались — и замок отпирался. Золотой щит плавно поднялся, раскрыв икону. Елена застыла перед смуглой вечностью. И даже и думать робела о том, что, в согласии с Матильдиными обетами, ждет вскоре за этой открывшейся дверью.
Выходя из часовни, в правом углу, в окаменевшей коленопреклоненной фигуре на полу, Елена с некоторым недоумением узнала гуталинокудрого итальянца, который вечером на бульваре не давал ей проходу, и, горланя неаполитанские песни, затаскивал в хоровод, отплясывать какие-то межнациональные жиги. Электрический светильник выхватывал его жато-кучерявую (казалось, только что после крутейшей химической завивки) шевелюру на макушке — и заставлял гореть плечи красной футболки; арык света стекал и чуть ниже — в ущелье, меж сколиозных лопаток, и подчеркивал еще пару косых отрогов майки. Но ниже колен ноги оставались в густой тени — и казалось, что растет он прямо из каменного пола. Джинсы на заду были отклячены фонарем из-под ремня. Рядом валялась отброшенная им — и казалось вовсе забытая — черная поясная сумочка на ремне для документов и денег.
Впрочем, фотография молящегося сорванца уже благодатно расплывалась. Кругом, особенно на огнях и людях, сфокусировались, зависли, с нелепой веселостью раскрашенные, почти прозрачные, горячие, текучие, воздушные шары — шоры, разом жарко огородившие ее от мира. Брела, плыла, в этих в медовых слезах, расплавляющих все огни в мягкие цветовые цветущие кусты, ничего вокруг не замечая, как в сияющей, соткавшейся вдруг вокруг нее воздушной горнице — и какой-то воздушной ощупью держала путь к давно примеченному международному телефонному автомату, прямо здесь же, на Ясной Горе, рядом с огромной, по-звездному светящейся инициальной буквой М — именем Марии — над входом в монастырь.
Ночное небо над Ясной Горкой светилось как-то по-особенному: мелкие облака, подвешенные аккуратно и раздельно — от того ли, что все бодрствовали внизу под ними, и пылал миллион огней — или просто ночь после вёдра была светлой — подсвечивались как бы отдельно каждое, с каждой из лежебоких, отлежанных в небе, цеппелиновых сторон. Звезд не было видно — даже когда она проморгалась от горячих слез — а цвет заколдованного экрана сверху был таким, будто звезды растолкли, растворили и взболтали эту серебряную пыль в синей небесной взвеси. Зачарованно взяла трубку. Выудила мизинцем и безымянным из маленького, отстроченного, ни для чего больше не подходившего, и как будто специально под международную телефонную карту вышитого, джинсового кармана пластиковую ксиву на Крутаковский голос: уже давно, давно — тысячу лет тому! — несколько дней назад, заранее, купленную — и ценой неимовернейшей ломки, чудовищнейшей силой воли, все это время не использовавшуюся.
И сейчас уже думала только о том, как вместить вот это вот всё, что вокруг и в ней — в узкую малиновую телефонную трубку, как вдохнуть туда это чудо — так, чтобы чудо не выдохлось, не развеялось, дойдя до Крутакова по этим металлическим клубкам, моткам и тысячекилометровым растяжкам сомнительного, не весть как устроенного, устройства — так, чтобы Крутаков на расстоянии ее услышал, чтобы Крутаков все это принял и вместил именно так, как это есть — так, как она это чувствует. И почему-то вдруг пропали всякие сомнения: «Конечно же Женя сразу всё поймет!»
И завороженно набрала, одну за другой, все цифры, молитвенно впечатывая каждую отдельно в металлические кнопки тугой дактилоскопией — вытащив их, эти цифры, предварительно из другого, еще более крошечного, тоже ни для чего больше не подходившего, кроме этой драной бумажки с его телефоном на Цветном — карманчика джинсов.
Долгий, слишком долгий, промозглый какой-то гудок. Набрала еще раз. Нет, Крутакова нет дома. На секунду как-то неуютно стало, что не дозвонилась вот ровно так, как хотелось: отсюда, с Ясной Гуры — и не произнесла Крутакову именно отсюда имя горы вот именно так, именно с таким вот, смешным, звучащим еще в ушах, Войтыловским, выговором: Я́сна-Гу́ра. Но несмотря на свежий приступ тоски по Крутакову, все сотканное вокруг неё, не ею, волшебство осталось.
На другой день, уже перед самым отъездом, после языковых ребусов, с удивительной, избыточествующей простотой и силой звучали прощальные слова, которые Иоанн Павел произнес вдруг по-русски — чуть протяжно, нараспев, но почти без акцента:
— Дорогие друзья мои, молодые паломники, говорящие по-русски. Ваш путь привел вас на Ясную Гору, на встречу с Христом, который есть Истина каждого человека и всех людей. Святой Дух да сопутствует вам в вашем переходе от рабства к свободе сынов и дочерей Божиих!