Обрученные грозой - Екатерина Юрьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Двадцать тысяч, — предложила она.
— Ни копейки, — Докки понимала: если не отступать, мать будет вынуждена отдать ей письма. Секунду поразмыслив, она направилась к дверям. — Честно говоря, эти письма мне не так уж и нужны, — уже стоя у порога, Докки оглянулась. — Генерал, конечно, удивился, что они пропали, а мне было достаточно сложить очевидное, чтобы догадаться, куда они могли подеваться. Если вы хотите их оставить у себя — оставляйте, но я сейчас же еду к поверенному, и с этой минуты будут прекращены выплаты вашего содержания. Конечно, мне придется рассказать Палевскому о ваших интригах. И тогда беречься придется уже вам. Как вы справедливо заметили, граф из тех могущественных людей, чей гнев может быть крайне опасен.
Докки повернулась и вышла в прихожую.
— Постойте! — крикнула ей мать. — Погодите, я сейчас… сейчас их принесу…
Через несколько минут она появилась, держа в руках два письма. Часть сургуча, которым они были запечатаны, оказалась теплой и отличалась цветом. Похоже, сломанные печати попытались подмазать и тем создать видимость их целостности.
— Могли не стараться, — Докки опустила письма в ридикюль. — Я знаю, что вы их прочитали.
— Но прежняя договоренность между нами остается? Я ведь вернула письма, — Елена Ивановна искательно заглянула в лицо дочери. Взгляд у нее был жалобный, лицо посерело и враз постарело. Она проиграла и знала, что теперь полностью зависит от милосердия дочери.
В Докки шевельнулась жалость, но тут в распахнутую дверь залы она увидела край ковра и кресло с изогнутыми ножками. И вспомнила, как несколько лет назад ее мать сидела в этом кресле, а Докки стояла перед ней на коленях, умоляя не выдавать ее замуж за Айслихта. Она рыдала, а Елена Ивановна, отхлестав ее по щекам, заявила, что не собирается терпеть истерики дочери, и велела слугам отвести Докки в комнату, где ее и продержали взаперти до дня свадьбы.
Докки нестерпимо захотелось сказать матери что-то злое, припомнить ту сцену, прочие страдания и унижения, доставшиеся на ее долю в этом доме. Но порыв улегся так же внезапно, как и появился.
— Бог с вами, — прошептала она и, не глядя на мать, пошла к входным дверям.
— Содержание будет выплачиваться, — сказала она на ходу. — Но остерегайтесь еще раз устроить нечто подобное. Второго шанса я вам не дам.
Уже в карете впервые за эти годы она с благодарностью подумала о муже. Без его денег она не смогла бы выйти победителем в этой схватке. «Вторая схватка и вторая победа — и все в один день, — подумала она. — Первая — над собой, вторая — над матерью».
Но почему-то она вовсе не чувствовала себя победительницей, напротив, ее вдруг охватила ужасная усталость. Дрожащими руками Докки прикрыла ридикюль, где лежали обретенные с таким трудом некогда долгожданные письма Палевского. Какую радость и облегчение принесли бы они, получи она их два месяца назад.
«Зачем, зачем все это? — думала она, уныло глядя в окно. — Все эти страдания, непонимания, обманы, предательства, страсти, встречи, разлуки? Ради чего? Зачем вообще живут люди — чтобы родиться, промучиться отпущенный им век и умереть? И всегда — даже в самые трудные, тяжелые минуты — все на что-то надеются… На чудо, которое принесет им облегчение и покой. А оно так и не появляется. Или появляется слишком поздно, когда уже ничего не поправишь…»
Она медленно раскрыла сумочку и достала два письма. Осторожно, по очереди, развернула оба, ласково разглаживая их рукой. Бумага была мятой, в пятнах, на некоторых словах чуть расплылись чернила… Почерк четкий, красивый, быстрый… Докки взяла первое письмо, датированное пятым июлем, и, вздохнув, начала читать.
К княгине Докки опоздала. Когда ее провели в комнаты, гости уже угощались свежей икрой, копченой рыбой, сыром, холодным мясом, печеньями и пирогами, прохаживаясь вдоль столов с закусками. Батареей возвышались бутылки со всевозможными напитками — от горьких настоек и водки до вин и бальзамов. Докки сразу заметила Палевского. Он стоял рядом со своей матерью в окружении знакомых. Едва она вошла, он бросил на нее мимолетный взгляд и отвернулся, и у нее все перевернулось в груди.
«Если бы, — думала она, направляясь к княгине, — если бы все сложилось по-другому, и не будь я столь глупа… Возможно, сейчас он улыбнулся бы мне и подошел… Нет, не стал бы он выставлять напоказ наши отношения, но у меня было бы совсем другое настроение — радостное, проникнутое ощущением счастья и предвкушением встречи. Мы могли бы разговаривать глазами, и от одного его проникновенного взгляда я бы парила от счастья…»
— Вот и наша дорогая баронесса! — воскликнула Думская и пошла ей навстречу.
— Опаздываете, милочка, — проворчала она, окинула Докки одобрительным взглядом, шепнула, что платье ей необыкновенно к лицу, и повела здороваться с гостями. Мужчины подходили, целуя баронессе руку, граф Петр Палевский оказался в числе первых приветствующих ее господ. Докки вновь поразилась сходству отца и сына, лишь отдельные незначительные черты отличали их друг от друга. Так, при ближайшем рассмотрении, ростом граф был пониже сына, губы у него были тоньше, нос — с небольшой горбинкой, выражение лица казалось добродушнее и мягче, но общее впечатление, как и светлые серо-зеленые глаза, указывали на их близкое родство.
— Очень приятно, баронесса, — проговорил он, улыбаясь. — Очень.
Подходили остальные мужчины. Докки машинально здоровалась с ними, с волнением ожидая встречи с Палевским. И вот он склонился над ее рукой со своим «madame la baronne» — необычайно красивый в темно-зеленом с золотом мундире, с лентой и блестящими орденами на шее и груди. Она затрепетала, увидев его так близко, и отчаянно заволновалась, когда его губы прикоснулись к ее руке. Ей хотелось надеяться, что он чуть продлит поцелуй или сильнее, чем предписывал обычай, сожмет ее пальцы, пока она неловкими и сухими губами дотрагивалась до его лба. Увы, его приветствие ничем не выделялось среди других. Он даже не выказал нарочитого равнодушия или холодности — вообще не проявил ни намека на какое-либо чувство.
Докки же находилась в мучительном смятении. Всего несколько часов назад она обмирала от страсти в его руках, а он был в ней, в запретном и сладостном тепле ее тела. Воспоминание о сцене в гостиной, о злосчастных панталонах, которые она пыталась запрятать под подушку, залило ее лицо румянцем, и ей пришлось опустить голову, чтобы он не заметил ее замешательства. Она уже не злилась на него. И не только потому, что тысячу раз пожалела об их разрыве и о своих глупых словах, вынудивших его на ответную резкость, но и потому, что наконец прочитала его письма и знала, что он имел все основания быть на нее сердитым. Но теперь их отчуждение было слишком велико, чтобы его можно было исправить или преодолеть. Ей было невозможно забыть его циничные слова, он же вряд ли когда простит ей отповедь, вызванную обидой и непониманием. И никогда ему не узнать, что она не писала ему лишь потому, что не получала его писем и не предполагала, что он так же тосковал по ней, как и она — по нему.