Призвание варяга (von Benckendorff) - Александр Башкуев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из восьмидесяти семи конников — пятьдесят пять были жестоко ранены и поэтому я приказал их вывезти в тыл, так что со мной остались тридцать сабель и около трех тысяч хорватских штыков, — русским я не доверял и не мог на них положиться, так что всех их я тут же отправлял в тыл — с подводами.
Да, — еще со мною остался один из "маслят" — Матвейка. Прочих таких я отправил с обозом — ухаживать за ранеными, а этот остался. Он был даже не "мой" и нас ничто с ним не связывало, но он боялся, что его изнасилуют, больно смазливый был.
Впрочем, это не так уж важно. Важнее забот о Матвейке, меня грызла весьма обидная мысль о том, что Шушу я брал майором, а в Австрии подыхаю простым капитаном. Только потом, добравшись до своих, я узнал, что начальство было хорошо осведомлено, кто командует арьергардом разбитой армии и за ночной бой 20 ноября я был уже восстановлен в майорском звании, а за следующую неделю боев произведен специальным приказом Кутузова — в подполковники. Но это выяснилось много позже, а в тот вечер было ужас обидно.
Интересная особенность памяти, — сегодня я никак не могу припомнить подробностей того отступления. Всплывают будто из ничего — какие-то куски и обрывки и — опять ничего.
Помню, — где-то на четвертый, или пятый день непрерывных боев, когда я, уже плюнув на свое предубеждение против русских, ставил под ружье всех, кто отступал по этой дороге, встретил я фельдъегеря, который сказал мне, что обо мне знают и мне возвращено звание майора (подполковником я стал по приказу от 5 декабря). Я в ответ отмахнулся от таких глупостей и лишь просил пороху и "жратвы". Люди мои доходили до крайности… Фельдъегерь обещал, что передаст мою просьбу по линии и исчез в круговерти мокрого, влажного снега.
Где-то уже в конце кошмарного анабасиса, — числа 27, или 28 нас долбанули так здорово, что мы, откатываясь по разбитой дороге, вдруг налетели на концевые подводы отступающей армии. Около десяти телег застряло в грязевой жиже посреди колеи и солдаты никак не могли вытянуть телег. Я тут же приказал людям перевернуть телеги и выкинуть на землю барахло, создав подобие баррикады. И тут представьте себе, — эти ублюдки с подвод, сразу немедля встрепенулись и собрались топать в тыл.
У меня рассудок помутился от сего хамства. Я тут же арестовал обоих младших офицериков, командовавших этим сбродом и поставил их у телег.
Был холодный и серый вечер, снег только кончил падать и все вокруг вдруг сразу потемнело. Мы все смертельно устали, мне мучительно хотелось спать и кончился мой гашиш, а эти поганцы были аж — с розовыми щечками. Два этаких штабных педика недоделанных. Я их внятно спросил, готовы ли они подчиниться моему приказу и помочь нам остановить наседающего врага. Я им русским языком сказал, что если по сей дороге пройдет кавалерия, всем — хана и никакие обозы, кои они догоняют, их не спасут.
Один из мальчишек оробел и по всему было видно, что он готов подчиниться, а второй заверещал, что я — не его начальник, и в случае чего буду отвечать перед Трибуналом за самоуправство. Тогда я вырвал из рук одного из моих стрелков заряженное ружье и всадил засранцу пулю в живот — в упор. Он только хрюкнул, когда его швырнуло спиной на ось перевернутой телеги, а потом колесо пронзительно заскрипело и негодяй, еще живой, но с вываливающимися наружу кишками, сполз в огромную грязевую лужу и только булькнул бурыми пузырями, уходя с головой под слой ноябрьской грязи.
Я же, не глядя на вмиг оробевших солдатиков юного негодяя, сплевывая кровь из раненой в предыдущей сшибке губы, прохрипел:
— Трибуналом — пугать?! А я — пуганый. Вон главные пугачи уже едут… Трибунала ему захотелось!
Ночью, когда нас сшибли с этих телег, после третьей, или четвертой атаки, кто-то из его солдат сбежал от меня в потьмах и рассказал в тылу о сем происшествии. Когда о сем казусе проведали в Ставке, по слухам сам Багратион произнес:
— Здорово ему там приходится. Коль выйдет живым, будет моим главным разведчиком. Если, конечно, — живой выйдет.
Так и не отдали меня — под Трибунал. А кончилось все, — вечером 30 ноября. Допинали меня якобинцы до самого Троппау, — дальше уже была развилка на север на прусский Ратибор, или на юг на прусскую же Остраву. Война для России заканчивалась. Наши основные части уже вышли в Пруссию, но в самом Троппау из-за полного бездорожья сгрудились сотни телег и подвод с ранеными. Я до сих пор не знаю, как звалась та речка, на коей остатки моего корпуса приняли свой последний бой, — то ли Оппа, то ль — Цинне. Не знаю и никогда не хотел вернуться в эти края.
Нашим подводам с ранеными надо было уйти за Одер, моему же отряду предстояло удержать врага на мосту через безымянную речку…
Я помню тогда в последний раз обошел людей, попрощался со всеми, поблагодарил за службу и пожалел, что нет у нас возможности принять баню и одеть все чистое. У меня оставалась буквально горстка людей и мы при всем желании не смогли бы отойти назад вовремя, поэтому я догадывался, что отступающие взорвут мосты через Одер задолго до того, как мы будем в состоянии добраться до них. Поэтому я приказал организовать жесткую оборону и подготовить наш маленький мостик ко взрыву.
Люди были необычайно веселы и все — смеялись. Они думали, что теперь, когда мы уже почти на прусской земле, все их мучения кончились и все будет хорошо. А у меня не хватало духу объяснить им…
Забавный был у меня отряд, — двое трое уцелевших армян, двое-трое грузин, с десяток хорват, и почти две сотни русских мужиков. Форма жуткая, "номер восемь — что сопрем, то и — носим". И все были счастливы, что выжили.
До сих пор не знаю, как я мог тогда идти в обход на этой моей последней позиции и шутить и смеяться. Все они были разных племен и не знали языка товарищей и все равно как-то — общались. Только я один и мог поговорить с каждым на его родном языке и это — очень облегчало им жизнь.
А потом пришли французы. Да и не французы — австрийские ренегаты, кои за пайку хлеба и возможность жить, пошли в услужение к якобинцам и те теперь гнали их впереди своей армии на наши штыки. В общем, — дерьмо, а не солдаты.
Вот только этого дерьма на нашу долю выпало ни много, ни мало, а — пять тысяч штыков. И продержались мы против них — полчаса. На третьей атаке они нас грохнули. Хорошо, что настала ночь и мы с Матвейкой ушли на ту сторону речушки по льду.
Нас еще к тому же отсекло от основной группы — опять на юг, когда большая часть моих мужиков оказалась отброшена от моста на север. Они смогли снова собраться все вместе и вышли-таки в Пруссию. Вчетвером.
Мы же с Матвейкой скитались по французским тылам целую ночь. Под утро мы вышли к какому-то австрийскому хутору и я, руководствуясь фамильными предубеждениями, не захотел идти к местным крестьянам, а вот Матвейка меня не послушал и пошел просить хлебушка.
Когда отворились двери избы, я сначала подумал, что обошлось. На пороге появились солдаты австрийской армии, которые пустили Матвейку в дом. Но после того как мальчик пропал на добрый час, я забеспокоился и пошел посмотреть — в чем там дело.
Стоя под окнами австрийского хутора, я собственными ушами слыхал, как эти свиньи на полном серьезе обсуждали проблему. Если они сдадут якобинцам русского офицера (а Матвейка был прапорщиком), помилуют ли их якобинцы, иль нет. Большинство австрийцев склонялось к той мысли, в то время как некоторые предлагали — убить мальчика, после "использования по надобности". И насколько я слышал, Матвейку в эту минуту уже — жестоко насиловали.
Наверно, я должен был войти в ту избу и схватиться. Не знаю, сколь их там было, но в стойле конюшни стояло лошадей двадцать…
Наверно, можно было и умереть… Но я был уже настолько измотан, что только молча отошел от хаты и пошел к теперь уже близкому Одеру. Матвейку так и не передали нашей стороне во время обмена пленными и он по сей день числится без вести пропавшим…
Я до сих пор не знаю, правильно ли я поступил. Я хорошо помню, как пытался удержать его за плечо, когда он вырвался от меня и сказал, что помирает с голоду и если я хочу сдохнуть, то он — готов отдать свою задницу любому — за горбушку с кашей.
Наверно, я мог его удержать, когда он убегал от меня, но меня до сих пор мучит мысль, что я сам — в глубине души надеялся, что мальчик принесет и мне хоть — краюшку хлеба, хоть — картофельных очистков с того проклятого хутора. Это был восьмой день без сна и второй — без маковой росинки во рту. Мы там, — здорово все одичали.
Когда я подошел к Одеру, было еще темно и я думал, что все спят. Поэтому я шел во весь рост, а тут раздался окрик: "Хальт!" и я увидал, как из заснеженных кустов поднимаются австрийские ренегаты.
Я всегда больше смерти боялся попасть в плен к противнику. Поэтому я что есть мочи побежал по льду на нашу сторону реки. Тут же захлопали выстрелы и что-то тяжелое и горячее с размаху ударило меня под правую лопатку и я на всем ходу ткнулся мордой в речной лед. Это меня и спасло.