Призвание варяга (von Benckendorff) - Александр Башкуев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверно, я мог его удержать, когда он убегал от меня, но меня до сих пор мучит мысль, что я сам — в глубине души надеялся, что мальчик принесет и мне хоть — краюшку хлеба, хоть — картофельных очистков с того проклятого хутора. Это был восьмой день без сна и второй — без маковой росинки во рту. Мы там, — здорово все одичали.
Когда я подошел к Одеру, было еще темно и я думал, что все спят. Поэтому я шел во весь рост, а тут раздался окрик: "Хальт!" и я увидал, как из заснеженных кустов поднимаются австрийские ренегаты.
Я всегда больше смерти боялся попасть в плен к противнику. Поэтому я что есть мочи побежал по льду на нашу сторону реки. Тут же захлопали выстрелы и что-то тяжелое и горячее с размаху ударило меня под правую лопатку и я на всем ходу ткнулся мордой в речной лед. Это меня и спасло.
Одер еще не успел застыть и я, лежа на тонком речном ледке, вдруг почуял, как лед подо мной — дышит. Если бы я пробежал вперед еще пару-другую шагов, я бы — точно провалился, да не на середине реки, а — ближе к австрийскому краю.
Теперь я осторожно протянул руки, пытаясь распластаться по льду, как можно шире. Мне стала мешать "Хоакина" и я зажал саблю в зубах, чтобы она была под рукой, но — не мешала ползти. Потом я пополз вперед и вперед, не думая о странной, медленно разливающейся по всему телу тяжести в ногах и привкуса крови во рту.
Пару раз я принужден был останавливаться и лежать на льду, собираясь с силами, а потом — полз дальше. В первые минуты по мне выстрелили еще пару раз, но потом почему-то стрельба прекратилась и я даже и не заметил того, как через мою голову защелкали ответные выстрелы. Потом мне все рассказывали, что меня заметили наши секреты, еще когда я подходил к реке и — все махали мне фонарями, чтобы я не шел в сторону австрийских постов. Но я ж — в темноте слепну и попросту не заметил всех сих попыток.
Теперь наши смотрели на мою карабкающуюся по льду фигуру и зловещую, черную в темноте, полосу, которую я оставлял за собой на тонком льду, и только молили Бога, чтобы я нашел в себе силы переползти через почти не замерзшую середину реки.
А я — так и не переполз. В какой-то миг лед дрогнул и стал медленно, но верно уходить куда-то вниз, а из микроскопических трещинок вверх ударили крохотные фонтанчики воды. Как в бурлящем песчаном ключике в отцовом поместье на Даугаве…
Я уж не знаю, какая сила подстегнула меня и заставила прыгнуть вперед. Мои спасители потом с удивлением говорили, что впервые видели, как человек может прыгать — навроде лягушки. Лед тут же проломился подо мной и я ушел под воду. Но отчаянное желание жить подняло меня из воды, и я, как раненый лось, стал собственным телом проламывать дорогу во льду — к нашему берегу. Надолго бы меня, конечно же, не хватило и я уже — почти сдался, когда откуда-то из небытия раздался отчаянный вопль:
— Руку — Вашбродь! Руку дай! Руку!" — я протянул руку куда-то вверх в пустоту и меня выволокли на свет Божий почти что из-под льдины, куда меня затянуло течением.
Потом по нам стали снова стрелять и меня поволокли к нашим кострам, скрытым шинелями. Там меня немедля раздели, накрепко растерли спиртом и прямо вылили в рот с пол-литра этой огненной жидкости. Потом доктора говорили, что необычайное переохлаждение моего организма и последующая дезинфекция спиртом образовали стерильный тромб и потому не случилось дурного. Больше неприятностей доставил врачам порез губы. Я даже и не заметил, как рассек себе "Хоакиной", пока держал ее в зубах, всю левую сторону рта и с тех пор моя левая щека навсегда осталась надрезанной и поэтому всем кажется, что у меня на все этакая кривоватая ухмылочка.
В общем, — в Ригу мы приехали все вместе. Я — полным калекой, Андрис с простреленной грудью и Петер с перебитой ногой. А еще с нами домой вернулось десять человек младших чинов, из тех тридцати, что выехали с нами — на Кавказ. Все были немедля произведены матушкой в офицеры, — то-то было всем радости!
Еще больше радости доставила встреча с Ялькой и крохотной Катенькой. Я валялся в постели в моих Озолях барином и настоящим отцом семейства и этот год был у меня одним из самых светлых.
Пулю удалили мне 6 февраля 1806 года — в день, когда русские войска взяли Баку. Я даже впервые попал на страницы научных докладов по медицине. Мой личный врач и кузен — Саша Боткин сказал, что его отец впервые в истории медицины сделал операцию на позвоночном столбе. Шум вышел большой и все только и делали, что шли к дяде Шимону и поздравляли с таким невиданным успехом, а меня — с тем, что я — жив.
Единственное, что мне не понравилось в этой истории, — то, что пулю вытаскивали из спины, а изрезали — весь живот. Ну да вы знаете сих костоправов — все они норовят гланды вырезать через задницу!
В общем, — все обошлось. К июню я впервые встал на ноги, — правда тут же упал и Яльке пришлось звать на помощь — подбирать меня с пола. Но к сентябрю я уже выучился ходить и мы все вечера напролет сидели с Петером и Андрисом на завалинке и рассказывали односельчанам всякие забавные байки про Кавказ и Грецию и то, как мы воевали в Австрии. Обошлось…
А то ведь, — жутко мне было встречать мой двадцать третий день рождения в кресле-каталке. Представляете, наши деревенские девушки на шею мне венок из дубовых листьев надевают, а у меня аж — слезы на глазах, — вдруг к сердцу подкатило и будто кто-то вкрадчиво так: "А если — это на всю жизнь? Если к ногам и вправду не вернется чувствительность?
Как только после этого я не вставал! Хорошо, рядом все время были Андрис с Петером и Ялька. Чуть-что подхватят под руки и давай по комнате водить и все говорят:
— Вот видишь, — и вторая нога шевельнулась! Тебе надо почаще ходить, тогда все быстрее в норму придет", — сегодня я знаю, что если бы не они — я бы остался калекой.
Ну и Ялька, — конечно — тоже тут помогла. Есть у наших жен всякие бабские хитрости, чтоб вернулась чувствительность — ниже пояса. Когда я в первый раз вдруг почуял, что еще — мужик, — вы не поверите — полночи проплакал в подушку, а Ялька меня успокаивала. А наутро встал любою ценой, потому что знал, что нервные окончания там — общие, коль "верный друг" ожил, — ноги точно уж — оживут.
В сентябре я стал ходить без чужой помощи, а в начале октября — стал выезжать на лошади. Однажды, когда я с помощью Петера с Андрисом сел на коня, прибыл гонец из Риги. Шла уже "прусская" и, вообразите себе — кто-то из офицеров снял с убитого якобинца планшет. На планшете был фамильный герб фон Шеллингов, пруссаки мигом признали вензеля их собственной королевы и переслали его в Берлин.
Я и думать о нем забыл, — оказалось что в ночь Аустерлица в запарке я бросил его в казармах князя Толстого, а потом страшно мучился без привычных мне гашиша и опия.
Чисто по привычке я сунул в планшет руку и, бывает же такое — там лежал последний из тех восьми кисетов с "травой", кои я набил, выезжая с Корфу (на острове у меня была крохотная деляночка конопли). Остальные семь сгинули то ли в австрийском плену, то ли — разошлись по пруссакам, а восьмой вот остался. Пустой — разумеется.
Я вынул его из планшета, помял в руках, поднес к лицу, припомнил сладковатый запах этой отравы и… что-то заставило меня обернуться и посмотреть на моих верных друзей. Не то, чтобы они смотрели осуждающе просто взгляд у них был нехорошим. И тут я подумал: "Господи, что я делаю?! Сие моя жизнь и я вправе пустить ее — хоть коту под хвост, но как быть с ними? Это — Братья мои, они прошли со мной через весь этот ад и во всем доверились мне. Их будущность целиком зависит лишь от меня. От того, что я добьюсь в моей жизни!
Тогда я поудобней уселся в седле и мы втроем поехали выгуливать лошадей.
Я привез их на берег моей Даугавы, в последний раз с огромным удовольствием втянул в себя следы запаха этой нечисти, а потом без всякой жалости — бросил пустой кисет в быстрые воды моей родимой реки. А затем, давая поводья коню, приказал:
— Следите за мной, братцы! Больших мук стоило мне отвыкнуть, боюсь не удержусь я. Так увидите — что со мной плохо, — влепите пощечину, или дайте хорошего пинка, чтоб я опамятовался… Заранее благодарен", — и мои друзья мрачно, по-латышски кивнули в ответ. Так и не притронулся я к отраве с той поры и по сей день.
Вскоре к нам в Озоли приезжала из Риги специальная комиссия, которая и признала меня годным к строевой службе — 16 октября 1806 года. Это при том, что 5 декабря 1805 года списан был я — вчистую. С присвоением звания подполковника и вручением памятного подарка. Никто не верил, что я смогу снова встать на ноги…
Вместе со мной вернули в строй и — Петера с Андрисом, — обоих условно. Да и я ведь тоже вернулся в строй — этаким недоделком. С тех пор меня порой не слишком хорошо слушаются ступни ног, впрочем, — танцевать я никогда не умел.
А тут у Петера одна нога — короче другой, да у Андриса пол-легкого! С горами нам пришлось попрощаться. А хороший был у нас — альпенкорпус, ей-Богу — хороший!