Детский мир (сборник) - Андрей Столяров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Непонятно было, кто и кому поставил этот оскорбительный памятник, много раз в своей жизни я проходил по скверу мимо него, но ни разу не удосужился прочитать вязи строчек, высеченных между носками ботинок. Я не знал, кого этот памятник изображает, за какие заслуги и почему поставлен именно здесь, но я вдруг подумал, что теперь я, наверное, этого так никогда и не выясню. Мысль была с отчетливым привкусом горечи, но, наверное, главное все–таки заключалось в другом. В том, что, если отходить из кафе по направлению к памятнику, то возможные мои преследователи окажутся у Коры, как на ладони. И она без труда отсечет их выстрелами из своего пистолета.
Я сразу же успокоился.
Потому что мне теперь было ясно, что делать.
Сэнсей между тем судорожным глотком допил свой кофе, а затем неожиданно перевернул чашечку вверх ногами, и коричневая неприятная гуща плюхнулась на середину блюдца — словно сгусток медвежьей крови, образовав бугристое неправильной формы пятно.
— «Осьминог», — сказал он, как зачарованный. — «Осьминог» означает удачу и скорое духовное перевоплощение. Перевоплощение, значит. Чушь какая!… — Он отодвинул блюдечко. И вдруг сказал. — Плохо ведь не то, что ты собираешься меня убить, мой мальчик. Плохо то, что это ни к существенному чему не приведет. Мы и так непрерывно убиваем друг друга. Посмотри: вторжение, и далее — массовая резня, а потом период стабилизации, и снова — вторжение. Убийство становится нормой. Мы — как будто трясина, в которую проваливаются народы. Раз за разом, и — растворяются без остатка. В этом, может быть, и заключается наше предназначение. Чтобы, так сказать, перемалывать и растворять без остатка. Интересно, что будет, когда это предназначение окажется выполненным? Обезлюдевшая вселенная, темные пустые пространства. И какая–нибудь одинокая птица, которая кричит над лесами. Нет, это слишком литературно. В жизни все гораздо скучнее. Коридоры какие–нибудь. Наверное — бесконечное ожидание. И тем не менее, финал приближается. Честное слово, мой мальчик, но иногда мне кажется, что вот сейчас откуда–то с неба высунется громадная жилистая рука и небрежным движением снимет меня, точно шахматную фигуру. В коридоры и в бесконечное ожидание. Потому что мое назначение уже исчерпалось…
Сэнсей помолчал.
— А, возможно, исчерпано уже и само представление. Земной Театр обветшал. Не случайно из одних персонажей вылезает комковатая вата, а из других — шестеренки с обломанными зубцами. И вытекает мазут, не имеющий ничего общего с человеческой кровью. Скоро погаснет свет, и декорации опустеют. Вот так, мой мальчик…
Он поднял на меня светло–серые большие глаза, полные в это мгновение какой–то невыносимой печали, и, наверное, впервые с момента встречи увидев в непосредственной близости, я с огромным облегчением для себя решил, что как бы там ни было, а стрелять я в него не буду. Не буду и все! Ну их всех к черту — Сэнсея, который, как акробат, балансирует под куполом цирка, сонного несчастного Гансика, уже забытого всеми и потому вызывающего теперь не жалость, а раздражение, принаряженного аккуратного Креппера, который предает, потому что ничего другого сделать не в состоянии, иронического Крокодила, съеденного до мозга костей алкоголем. К черту Ивонну, трепещущую, как муха, попавшая в паутину, собранную энергичную Кору с ее отягощающей ненавистью. Мэра, Дуремара, Геккона. И в конце концов, Нашего Великого Покровителя. Ну их всех к черту! Пусть они думают обо мне, что хотят, но я больше не буду участвовать в этом шутовском балагане. Потому что период балаганов закончился. Хватит. Выдохся. Мне это надоело! Кукловод, скрывающийся на чердаке, больше мне не хозяин. Перерезаны нити, которые связывали меня с его черными пальцами. Я теперь самостоятельно иду на ногах, и огромные дали, скрывавшиеся за сценой, распахиваются передо мною…
В общем, стрелять я не собираюсь.
— Вы правы, Сэнсей, — произнес я медленно.
И тогда Сэнсей, вероятно, благодаря своей патологической интуиции догадавшийся о моем решении, сдержанно и очень дружелюбно кивнул. И сказал, уже, наверное, как перед равным, не скрывая своего удовольствия:
— Я рад, что мы договорились с тобой, мой мальчик…
А я сказал:
— Простите меня, Сэнсей…
А Сэнсей мне ответил:
— Останемся, мой мальчик, друзьями…
Не знаю, как он, а я испытывал в этот момент чувство пронзительного освобождения. Я больше был никому и ничем не обязан. Я мог пойти вместе с Сэнсеем по его хитроумным делам, а мог остаться в кафе и сидеть здесь за чашечкой кофе, сколько мне будет угодно, я мог распрощаться с Корой, а мог, напротив, властно взять ее под руку и навсегда исчезнуть из этого проклятого города, я мог петь, я мог громко смеяться, я мог целыми днями шататься по солнечным летним улицам, и ни одна сволочь не могла мне сказать, что я не имею права этого делать.
Ощущение было необыкновенное.
И оно продолжалось все то недолгое время, пока мы вставали, неловко двигая стульями, и пока Сэнсей, внезапно решивший приобрести в буфете бутылку шампанского, недовольно рассматривал этикетку, которая, видимо, не соответствовала его ожиданиям, и пока он, все–таки после очевидного колебания передумав, с необычной любезностью открывал передо мною стеклянные двери.
Оно продолжалось даже тогда, когда мы, спустившись по щербатым ступенькам, перебрасываясь малозначащими пустыми фразами и, насколько я помню, подмигивая друг другу от избытка жизненных сил, вышли из кафе на асфальтовое пространство площади, залитое солнцем, и оттуда, из этого солнечного пространства, неожиданно, как покашливание дожидавшейся смерти, полетели отрывистые хлопки пистолетных выстрелов, и я вдруг увидел Кору, идущую к нам через площадь и ее сцепленные напряженные руки, в которых посверкивало тупое рыло «никкодера».
Даже тогда это ощущение продолжалось.
И я крикнул Коре, в свою очередь далеко протягивая ладони:
— Не стрелять!..
И, наверное, в ту же секунду, понял, что стреляет вовсе не Кора, а стреляют трое или четверо коренастых расторопных мужчин, будто выброшенных из машины, припаркованной у обшарпанного фасада Консерватории.
Все произошло в считанные мгновения.
Сэнсей, точно отброшенный, ударился о стеклянную поверхность витрины, которая содрогнулась, и, прилипнув к ней, медленно сполз на асфальт — протирая спиной широкую чистую полосу. Пиджак у него распахнулся, галстук, как нечто отдельное, закинулся далеко на плечо, а пониже карманов отглаженной белой сорочки, сияющей белизной, проступили малиновые безобразные пятна с рваными дырами посередине, и из дыр этих, когда он неловко осел, неожиданно выплеснулась такая же малиновая мерзкая жидкость.
Сэнсей захрипел.
Но он был еще, по–видимому, в сознании: ногти его царапали кобуру, закрепленную подмышкой ремнями, а глаза поворачивались, как на осях, обозревая окрестности.
И он тягостно проскрипел, исчерпав, по всей вероятности, последние силы:
— Цыпа, напрасно…
Или, может быть, он проскрипел что–то другое. Разобрать было трудно. Потому что я уже отходил — быстро пятясь и разряжая свою «бабетту» в направлении стоящей у тротуара машины.
Видимо, не слишком вслепую.
Так как один из мужчин вдруг схватился за грудь и завертелся на месте.
Судя по всему, я его зацепил.
А похож он, по–моему, был на недоучившегося студента.
Такой же голодный.
— Во двор!.. — крикнула Кора.
Это было, наверное, самое правильное решение.
Мы протиснулись мимо помойки, загораживающей собой почти весь проход, и когда перебежали через открытый участок, резко сузившийся и закончившийся бетонным, в потеках гудрона заборчиком, то меня, как будто догнав, жестоко ударили в спину, и я, чуть не свернув себе шею, полетел на отбросы, раскиданные вокруг двух мусорных баков.
Саданулся я обалденно, даже в голове зазвенело, а когда попытался подняться, за что–то схватившись, то вдруг онемевшие ноги у меня бесполезно разъехались.
— Вставай!.. — нетерпеливо крикнула Кора.
Но я уже догадался, в чем дело и, откинувшись на бетонку, нагретую солнечными лучами, безнадежно махнул ей рукой с зажатым в ней пистолетом:
— Все. Отбегался…
Тогда Кора нагнулась:
— Тебя что, ранили? Вот невезение!.. Поднимайся, поднимайся, нам нельзя здесь задерживаться!..
Платок у нее съехал на шею, а скуластое приблизившееся лицо горело от возбуждения.
И свисал на цепочке крохотный золотой медальончик.
Видимо, ей все это безумно нравилось.
— Что же нам с тобой делать?..
Она покусала губы.
Я сказал, стараясь, чтобы голос мой звучал как можно обыденнее:
— Уходи сама. Уходи. Просто — так получилось. Ты мне ничем не поможешь…
Голос у меня все–таки дрогнул.
— А ты?.. — быстро спросила Кора.