Сочинения в двух томах. Том первый - Петр Северов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Строился завод заводов — краматорский промышленный гигант, и можно было подумать, что Шура Бойченко не покидал его ни на один день: он постоянно был в курсе всех событий на строительстве. Не раз выступал он в цехах Луганского паровозостроительного завода, харьковских, макеевских, мариупольских заводов, на железнодорожных узлах республики, у шахтеров Донбасса.
Донбассовцы старшего поколения помнят, как труден был для их края 1931 год. Шахты недодавали стране тысячи тонн угля. Слово «прорыв» то и дело мелькало на газетных полосах: ломались, бездействовали механизмы, умножались аварии, текучесть рабочей силы становилась бедствием, и в этой сложной и напряженной обстановке нередко вызывающе орудовал вредитель, враг.
В те трудные месяцы битвы за уголь Шуру Бойченко можно было встретить в рабочих нарядных, в лавах, на проходке, на жарких шахтерских собраниях, на квартирах друзей горняков. Он занимался всеми вопросами угледобычи и шахтерского быта, поставками крепежного леса и спецодежды, инструмента и продовольствия, работой шахтерских комсомольских организаций, курсов механизаторов, кружков самообразования, самодеятельности, клубов и красных уголков.
Случалось, вникая в малейшие неполадки в работе подземных бригад, собирая по крупицам слагаемые успехов, он по две, по три смены не поднимался из шахты на-гора, на удивление энергичный, веселый, неутомимый. Это по его почину на шахтах создавались комсомольские бригады, которые вскоре явили пример организованности и дисциплины. В лавах, где постепенно набирали темп первенцы механизации шахтерского труда — врубовые машины, и на проходке штреков, на подземном транспорте и на сортировках пример комсомольских бригад помогал реально и решительно поднимать Донбасс из прорыва. Шура не говорил товарищам, что по ночам у него зачастую повышалась температура. Мысленно он упрекал себя за физическую слабость: «Неженка!» Ему хотелось верить, что постепенно он акклиматизируется в шахте: главное, не придавать значения ни усталости, ни мокрой одежде, ни сквознякам. Правда, после тифа, перенесенного несколько лет назад, врачи толковали ему о каких-то осложнениях на легкие. Но, если послушать иного врача, — все помыслы и заботы следует отдать микстурам, порошкам и термометру! Нет, он должен был работать. Это означало: вместе со сменой спускаться в шахту, присутствовать в бригаде, когда она вела добычу угля, входить в существо дела, прикасаться к нему рукой, все видеть и понимать, чтобы не ошибаться в решениях.
Врачи предостерегали Бойченко неспроста: сырой промозглый сквозняк шахты для него сейчас был особенно опасен.
В «Смолянке», одной из старых донецких шахт, на глубине около километра, он поднимался с товарищами по крутой и скользкой расселине лавы. Впереди размашисто шагал комсомольский бригадир. Навстречу дул влажный, знобящий ветер подземелий. Лампочка Деви в руке бригадира широко раскачивалась в такт его шагам, вырывая из тьмы то крепежную стойку, то груды камня в обрушенной выработке, то массивный наклон крепчайшей, будто полированной кровли. Но вот лампа взлетела и замерла неподвижно. Бойченко покачнулся. Он испытал краткую, мучительную боль. Ветер пронзил его насквозь. Шура хотел окликнуть бригадира — и не смог, ему не повиновался голос; хотел схватиться за выступ камня, чтобы не упасть, но невидимые наручники сковали кисти рук. Он даже не успел осознать, что упал и лежит на скошенном скате лавы, — так странно было это внезапное и полное бессилие.
Через тридцать минут его доставили к стволу шахты. Здесь кто-то подал большие дощатые носилки, и, поспешно сбрасывая спецовки, шахтеры устроили из них «постель».
Вскоре в надшахтном здании прогремели двенадцать ударов сигнала тревоги, и все, кто находился в это время на верхних плитах, на эстакаде, бросились к шахте. Грянув железом решеток, черная, мокрая клеть медленно выплыла из глубины ствола и осторожно опустилась на подставки, а шахтеры медленно, молча сняли фуражки. Юноша, которого его товарищи бережно вынесли из клети на дощатых носилках, казалось, крепко спал. Он улыбался во сне и не слышал ни тревожных возгласов, ни сдержанных, удивленных ответов. Так и не добились в тот день шахтеры, что же случилось в их «Смолянке» с пламенным, неутомимым первым комсомольским секретарем.
И прошли недели, но Шура не заметил этого. Он не сразу понял, что находится в больничной палате. Уже миновал апрель, и за окошком цветущим кустом сирени сияла и звала весна. Вечерами вдоль улицы поселка загорались частые огни; с недальней железнодорожной ветки доносились приглушенные гудки паровозов; временами был слышен медленный гром колес, и Шура думал о том, что великое трудовое наступление продолжается, набирает разгон и силу, и что даже в этой бесконечной белой тишине больничной палаты он различает непрерывный, нарастающий пульс жизни. Старый и мудрый врач говорил: «Терпение. Только железной выдержкой вы сможете одолеть недуг». И Шура мысленно десятки раз повторял эту фразу, находя в ней все новые смысловые оттенки: сможете одолеть… Сможете! Ну, если это зависит от него, — он сможет!
Как-то в один из таких вечеров дежурная няня сказала:
— Ты, паренек, совсем молоденький, а молодость любую хворь победит! У нас тут, случилось, после аварии забойщик совсем разбитый лежал, и в чем только душа у калеки держалась, а нынче, слышишь, гармошка на поселке поет: это он остуду разгоняет, первый наш гармонист!
— Значит, стал музыкантом?
— Говорит, что музыка его и подняла.
— Вы верите этому, няня?
— Человек, он многое может, если крепок душой.
Шура затих, затаился, слыша биение своего сердца.
— Вы могли бы, няня, — помолчав, спросил он, — пригласить ко мне этого забойщика? Человек-то, по-видимому, очень интересный. Я попрошу врачей, и они разрешат свидание.
— Да ему только слово молви, — тут же явится, — заверила няня. — А врачи, им ли такое не понять?
Весь остаток вечера Шура чутко прислушивался к голосам поселка, доносившимся через открытое окно; где-то играла, то приближаясь, то удаляясь, гармонь, и бесхитростная мелодия шахтерских «страданий» впервые тревожила его и томила.
Но утром произошло событие, которое подвело черту под неполными тремя десятилетиями его жизни. Это был приговор, суровый и окончательный.
Бойченко лежал в небольшой одиночной палате по соседству с кабинетом главного врача. Случилось, что в то утро дверь, ведущая из Шуриной палаты в кабинет, осталась немного приоткрытой. Там шел консилиум и обсуждалось тяжелое состояние какого-то Алексеенко, а потом знакомый голос, — Шура узнал его, это был голос главного врача, — медленно, задумчиво произнес фамилию, имя, отчество и год рождения Александра Бойченко. Некоторое время длилось молчание.
Шура напряженно прислушивался. Другой, женский, голос приглушенно спросил:
— И неужели нет ни малейшей надежды?
Главный бесстрастно повторил эти слова:
— Ни малейшей надежды.
Он стал рисовать картину неотвратимого медленного умирания: известь, что выделялась в суставах больного, постепенно скует в неподвижности руки, ноги, позвоночник; со временем, быть может, предстоит ампутировать конечности, чтобы продлить мучительную жизнь, однако и эта мера не принесет длительного облегчения и не изменит исхода.
Шура перевел дыхание. Пот заливал его лицо. Огромным усилием он дотянулся до полотенца, вытер лоб, щеки. «Интересно, — подумал он. — Сколько же времени продлится агония? Может, спросить у главного? Впрочем, не все ли равно?»
Он посмотрел на свои руки. Они лежали поверх простыни. Это были те самые руки, что держали книгу, винтовку, ловко ловили мяч, уверенно владели веслами, переписывали тезисы и стихи, гладили волосы любимой… Они были словно чужие: они не хотели подчиняться ему.
Какую же злую шутку сыграла с ним судьба! Сберегла от бандитской пули, чтобы швырнуть на больничный матрац. А как он любил жизнь, дороги, светлые дали Родины, гомон и шум новостроек, живую тишину школ, дружную, пытливую, беспокойную молодежь, которой отдавал всего себя. Но теперь он думал о смерти. Мысль об уходе из жизни, о кратком, решающем насилии над собой казалась простой и логичной.
В палате стояла светлая тишина. Золотой шмель, залетевший в окошко, бился трепетным комочком пламени в солнечном луче. И это была жизнь, ее напряженно-радостное звучание, волнующее ощущением бытия…
Усилием воли Бойченко стал думать о другом. Он словно бы судил самого себя, стараясь оставаться беспристрастным. Он говорил себе: «Ты стал обузой для близких. Что сможешь ты давать людям в ответ на их внимание, терпение, заботу? Разве сущность жизни в том, чтобы дышать, питаться, пользоваться услугами сестер, и врачей, заглядывать в календарь и отсчитывать „выигранное“ время?»