Дягимай - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не будьте жестокой. Я сразу заметил, что вы особенная женщина. А я простой смертный.
Малдейкис вдруг замолк и принялся за еду.
Унте, вспотев от волнения, глядел на них исподлобья, потому что, как он ни старался, все у него получалось не так. Дома, кажется, умел держать себя за столом и за острым словцом в карман не лез, а здесь был сам не свой. А если что и говорил, то просто курам на смех. Нож был удивительно тупой, вилка скрежетала, неподатливый бифштекс скользил по тарелке, Унте чуть было не перевернул ее. А уж столик как на курьих ножках — только задень, и качается во все стороны; от стыда хоть вой, когда на скатерть то суп прольешь, то коньяк из налитой доверху рюмки. Унте с завистью смотрел на Малдейкиса: как любезно говорит он с Юргитой, как услужливо протягивает ей хлеб, как чинно подносит фужер с минеральной водой, тотчас угадывая малейшее ее желание!
— Товарищ Антанас, — повернулся он вдруг к Унте. — Вы когда-нибудь любили всерьез? Такую женщину, которая приковывает к себе ваше сердце, связывает вам руки, и кажется, что погибнете, если не вырветесь на волю?
Унте смешался, пожал плечами, пробормотал что-то. В голове вдруг мелькнуло: «Да, я такую люблю. Но не гибну, мне хорошо, что она есть. И трудно. Очень трудно. Но пусть эта добрая ноша не покидает меня, пока я живу на земле».
— Вы любите женщину, а ей все равно. Нет, она вас просто презирает. И вдруг слово берет ваша мужская гордость. Погодите, грозится эта гордость, я в ваших глазах такой и сякой — карьерист, перестраховщик, ничтожество. Еще посмотрим! Когда-нибудь вы вспомните меня и должны будете признать, что горько ошибались. Я вам докажу, что я лучше, чем кажусь. — Последние слова Малдейкис произнес, повернувшись к Юргите, на губах которой сияла улыбка. — Вот видишь, товарищ Антанас, чем все кончается, когда любишь такую женщину. Она делает тебя несчастным, но и более добрым, однако это слишком скромная награда за отвергнутую любовь. И все-таки награда.
— Если то, что вы сейчас сказали, правда, та женщина может гордиться, — тихо промолвила Юргита. — Не так уж часто удается сделать добрее испорченного человека.
— Испорченного? И это после всего, что вы услышали? — Малдейкис не скрывал своего разочарования. — Ваше неверие убийственно!
— Хорошо, попробую поверить. За ваши успехи, товарищ Аполинарас. Куда бы вас судьба ни занесла, будьте всюду счастливы, — попыталась пошутить Юргита.
Все трое подняли рюмки, чокнулись. Унте даже пролил немного, так сильно ударил, — лаукувский секретарь начинал даже нравиться ему, особенно после его проповеди, с которой он обратился к нему, как к равному.
— Счастливы… Не надо иронизировать, милая, — Малдейкис вдруг нахмурился и, неразговорчивый, рассеянный, стал искать взглядом официанта. А когда тот подошел, сам расплатился, властно приказав Унте спрятать бумажник в карман. — Позвольте откланяться, — сказал он загробным голосом, когда все вышли из ресторана. — Живите! — Он по-мужски пожал Унте руку и, наклонившись к Юргите, неожиданно чмокнул ее в щеку.
V
Унте не возьмет в толк — сон ли это или явь. Но перед глазами отчетливо белеет бескрайнее, чуть заснеженное поле, по которому тянется, убегает грязная стежка следов. Неужто это он прошел тут босиком? Только что. Даже пальцы на ногах от стужи закоченели. Все так подлинно, зримо, что так и подмывает встать и высунуться в окно — может, и впрямь снег выпал. Но Унте боится разбудить Салюте, которая шмыгает во сне носом. Разбуди ее, она и прилипнет! А Унте не до того, словно рядом не женщина, а какой-то комод, отслуживший свой срок.
Унте лежит неподвижно, напрягая слух. Что-то вроде бы не так, как бывало раньше, когда просыпался. Как будто слышишь чей-то разговор за стеной и мучишься оттого, что угадать не можешь, кто говорит. И вдруг его осеняет: больше не льет! Вот уже неделю не слышно, как назойливо стучат капли, падающие с крыши, которая осенью почти не просыхала, — так редко появлялось солнце. Устоялись в полях лужи, подсохли дороги, хотя Скардупис еще не вернулся в свое русло. И пускай! Не беда, если кое-где вода прибьет клевер к земле и озимых несколькими гектарами меньше будет, чем в прошлом году. Стропус хитер, что-нибудь придумает, чем-нибудь заткнет эту брешь, засеет весной подпорченную землю летней пшеницей. По сравнению с тем, какой убыток понес бы колхоз, если бы сгнила даже десятая доля урожая, это пустяки. А теперь чин чинарем, все спокойненько свезли под крышу — зерно, корнеплоды, — малую толику не удалось отвоевать у грязи. Стропус пыжится как индюк: такие, мол, условия, а средняя урожайность не меньше, чем в прошлом году! Как будто он ее один, эту среднюю урожайность, выжал. Но золотую звездочку прицепят ему одному, это уж точно; все об этом только и говорят: будет в Дягимай и второй Герой. Что и когда будет, это еще неизвестно, но Стропус уже сегодня закатывает пир колхозникам. А ведь такой жмот! И впрямь неслыханно. Закатывает, конечно, не за свои денежки, но кто не знает, что и колхозной копейки у Стропуса зубами не вырвешь?
Унте думает о сегодняшнем пиршестве, и мысли о нем совсем прогоняют сон. Это будет не просто выпивка с песнями на дармовщинку, а настоящий праздник. Тем, кто отличился на осенних работах, премии дадут. Будет играть духовой оркестр из Епушотаса. Правда, и своим, дягимайцам, разрешат дудеть, но тем доверили главную часть торжества. Со всего района Стропус всех председателей колхозов пригласил. Из Епушотаса, само собой, начальство пожалует. Так что Даниелюса с Юргитой жди, хоть Даниелюс еще прихрамывает, ходит с палочкой. Люди говорят, будто и из Вильнюса кое-кто явится. Ну, Стропус уж если развернется, то развернется, земля вокруг дрожать будет. А ведь такой жмот! О всяких там пирушках-вечерушках и слышать не хотел, для него каждое увеселение — пустая трата времени и денег. Вот что значит: сын у человека родился, да еще золотая звездочка перед глазами засветила, она ему столько лет по ночам снилась…
Салюте уже не шмыгает, а храпит и даже икает. Унте осторожно отодвигается на край кровати. Ну уж под такую музыку можно и посмелей вылезать из-под одеяла — все равно не почувствует.
Унте влез в штаны, сунул ноги в деревянные башмаки — клумпы, заменяющие шлепанцы, и тихонько двинулся к двери.
На другом конце избы спит отец с обоими внуками. Вчера весь день провалялся в постели, жаловался, что воздуху не хватает. Унте хотел вызвать из райцентра врача, но Йонас Гиринис сказал, что он его не подпустит — пусть и не пытается. Ха! Где это слыхано, чтобы доктор кого-нибудь из мертвых воскресил! Коли уж к тебе смерть пришла, то только ксендз может с ней договориться.
Небо пасмурное, но не темно — где-то за облаками кочует месяц. Взгляд Унте останавливается и задерживается на кровати в углу. Отец накрыт до пояса, видно, сбросил с себя одеяло. Белая голова, мертвецки белые руки, сложенные на белой груди. Может, уже не дышит?!
У Унте от ужаса перехватывает дыхание.
— Отец… отец… — шепчет он, нагнувшись. — Ты спишь?
Седые пучки бровей вздрагивают и снова застывают. Слава богу, слава богу…
Унте медленно, не сводя глаз с лица больного, садится на край кровати. Руки отца холодноваты, как воздух, кажется, и от всего тела веет холодом и запахом осенней прели.
— Чего шатаешься по ночам? — чуть слышно шевелит он губами. — Завтра новый день тебя ждет.
— Выспишься тут… Когда Салюте храпит, за околицей собаки начинают брехать.
— А ты не слушай. Салюте хорошая. Держись за нее. Мужчина должен держаться за свою женщину. Слышишь? Иногда в твоей голове черти казачок пляшут. Гони их прочь. Коли осрамишь род Гиринисов, я в гробу перевернусь. Будь добр, мой сын, дай моим костям спокойно истлеть.
— Не надо так, отец, — шепотом на шепот отвечает Унте, наклоняясь к сложенным на груди рукам, чтобы старик лучше слышал. — Тебе еще жить и жить, ведь ты сам говорил, что дед по материнской линии до девяноста дотянул.
— Тогда люди покрепче были. Хуже ели, это так, но зато дышали глубже.
— И ты крепкий, отец. Увидишь, пойдем мы с тобой сегодня на торжество, посидишь со всеми, на сердце и полегчает. Музыку послушаешь, песни. Получишь удовольствие. И я петь буду.
— Хорошо поешь.
— Ну вот, видишь. Выспись хорошенько до утра. А я во двор пошел.
— Принеси попить.
Унте принес отцу кружку воды. У дверей висела верхняя теплая одежда. Унте нащупал свою куртку, нахлобучил шапку с козырьком и тихо, чтобы не разбудить детей, выскользнул в сени. Однако чуткая Юстина, спавшая в светелке, все-таки услышала шорох и в одной сорочке бросилась к дверям с топором в руках.
— Это я, не бойся, — успокоил сестру Унте, которая после гибели Гайлюсов стала болезненно подозрительной.