Тяжелый дивизион - Александр Лебеденко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственное, что мне дается тяжело, почти невыносимо, — это наше уединение. Деревня и в особенности одиночество — не мой удел. Я люблю книги, мой рояль — подарок отца, но ведь они не могут наполнить все двадцать четыре часа. Иногда я радуюсь, что железная дорога далеко проходит от наших мест. Иначе каждый гудок паровоза кричал бы мне, что, кроме нашего хутора, нашей грязной деревушки Носовки, существует широкий мир, что он весь опутан сетью стальных рельсов и рейсами пароходов, что, в сущности, каждый молодой человек легко мог бы жадно поглощать впечатления, что для него могли бы стать доступными все старые и новые города, театры, музеи, библиотека, концерты, если бы не деньги. Ах, дорогой мой! Как глупы люди, создавшие себе из денег препятствия на каждом шагу!..
А есть ведь люди, около которых струится ветер больших путей и океанов, с которыми хочется не присесть, а сейчас же помчаться куда-нибудь далеко-далеко… Редко встречаешь таких людей, но с ними всегда чувствуешь себя на вокзале в дорожном костюме или у кассы большого райзебюро. Таким ветерком пахнуло от вас… Я буду рада, если вы будете писать мне, хотя, признаюсь, строки вашего первого письма не принесли мне ни горьковатого запаха вокзалов, от которого слегка першит в горле, ни ветерка океана. Впрочем, на одной странице не разгуляешься… Пишите больше! Я жду».
Андрей прежде всего почувствовал, что письмо это было бы высмеяно всеми офицерами, если бы только попало хоть одному из них на глаза. От этого оно стало еще дороже.
Ответ едва уместился на шестнадцати страницах убористого почерка. Уже на двенадцатой странице можно было сознаться, что в чемодане лежит пачка написанных и неотправленных писем. Он послал бы сразу все эти письма, теперь же, — может быть, даже они были написаны с тайным расчетом на то, что когда-нибудь их будут читать. Но любовь — это качели. Хорошо только на высоте, когда кружится голова… Елена, конечно, сама потребует эти письма. Он не согласится. Она повторит требование… и тогда, может быть, он сдастся…
Приказ грузиться в эшелоны привезли поздней ночью.
— Странно! — сказал Лопатин, развернув карту на одеяле. Свеча капала на зеленые завитки белорусских лесов. — Неужели решили нас повернуть на Галицию?
Офицеры заволновались.
— Маршрут — до Каменец-Подольска. От Каменца до Румынии — сотня километров. По-моему, в Румынию — это на Окницу или Унгени. Ну ладно, будет видно. Вероятно, повезут нас через Могилев.
Карта жила по-своему в представлении Андрея. Все места располагались вокруг нового Иерусалима — черниговской деревни Носовки. Через Могилев, Жлобин… Это в трех часах езды от той станции, где ждет проезжих извозчик-лесовик. Румыния — это далеко. Это надолго. Там какие-то международные пути и узлы. Куда дальше бросит дивизион боевое счастье или стратегическая неудача?! Проехать в каких-нибудь ста километрах…
Спрашивал у полковника разрешения ехать отдельно от дивизиона, не имея никаких надежд на успех — раньше никогда бы не посмел, — но видение на карте ширилось и крепло…
— Ну, теперь ясно, — буркнул Иванов, — адъютант женится. Невесту на чужой свадьбе подцепил.
Лопатин посмотрел на Андрея со снисходительностью, близкой к сожалению.
— Догонять будет сложно. Нас могут повернуть в пути. А если опоздаете к границе, то влипнем в историю оба: и вы, и я.
— Я буду раньше вас в Каменце… Один день всего лишь… На скорых поездах. — С таким чувством еще в детстве отпрашивался у отца на бал в общественное собрание.
Но никто больше из офицеров не мог воспользоваться подобным преимуществом. Молодежь собиралась переночевать в Минске. Дома прочих были далеко, не на путях. Бессмысленно было пускаться в такое неверное плавание.
На рассвете Андрей высадился с небольшим чемоданчиком на маленькой станции. У телеграфиста лежал условленный ответ на депешу: «Очень рада, жду, приезжайте прямо к нам. Елена».
Обыкновенная поездка на извозчике по самой безрадостной, надоевшей с детства улице может превратиться в фантастическое путешествие, если впереди одиноко маячит лампа в комнате женщины, которая ждет друга издалека.
Даже сломанное в осенних грязях колесо и вынужденная остановка в разбросавшемся среди древних луж местечке не лишили Андрея той остроты внутренних содроганий, которые сопровождали все его мысли об этой прекрасной своею неясностью встрече. Он не остался в избе постоялого двора, куда заехал чиниться извозчик и где пахло вчерашним борщом и мытой клеенкой. Он ушел на мокрые поля, сидел в чьем-то пустом промокшем саду над речушкой, бродил у церковной ограды, пил пиво в местной пивнухе, которая казалась ему романтической таверной, наблюдал каких-то разговорчивых проезжих, которые после третьего стакана почувствовали себя кругосветными путешественниками, все видевшими и все постигшими и потому исполненными презрения к окружающим. Как много романтизма в самых обыкновенных людях!
Вместо утра подъезжал к деревушке вечером. Трегубенковский дом не светил ни одним окном. В пристройке, где помещалась контора завода, горела керосиновая лампа.
— Ты где остановишься? — спросил возницу.
— Та там, край дэревни. — Кнут вошел в темноту, проткнутую двумя-тремя дальними огоньками. — У Клименки Макара. Постучить в окно — я и выйду. Тико коням надо часа четыре, а нэ меньше.
— Ладно. Я сойду здесь у околицы, — сказал Андрей. — А ты хорошенько посмотри колеса. К утру нужно на поезд во что бы то ни стало…
— Вы щось забулы, мабуть, якись бумаги? — спросил возница. Семьдесят километров по грязи из-за четырех часов в его представлении могло бы оправдать только дело жизненное, скорее всего бумаги…
— Ты прав, старик. Забыл… паспорт в страну счастья.
Старик посмотрел на него как на юродивого. Деревня прощает вывихи души так же легко, как город — сломанные ноги…
— Поспиете на потяг. Спишить у окопы — це… — Он не кончил и замотал кнутовищем.
Упавшая калитка лежала там же с постоянством гранитной плиты. Вокруг домика скучились тени — косматая нестриженая ограда, купы высоких деревьев в шарах галочьих гнезд стояли особняком от всего этого поля и присевшей в балке деревни. Поддерживая шашку, стараясь не шуметь, Андрей прошел вдоль стены. За кремовой занавесью маленького окошечка стояла лампа. Шар матового абажура бросал на потолок большие цветы легких теней. Виден был накрытый стол.
Когда он ступил на крыльцо, оно заскрипело по-мокрому неясно, а Андрею так хотелось понять, приветствует ли его старый домик или предупреждает… В маленькой передней — вторая дверь. Светлая щель открылась раньше, чем он успел постучать.
— Андрей Мартынович! — всматриваясь, сказала старуха Ганская, протягивая вперед узкую прыгающую табакерку. Она шарила глазами около него. — Разве вы не встретили Елену?
Андрей был растерян.
— Она пошла вам навстречу, к деревне.
— Мы ехали задворками, — вспомнил Андрей. — Там суше…
— Так что же я стою? Заходите!
Андрей вошел в комнату, жалея о том, что не встретил Елену где-нибудь перед домом, в поле, наедине. Он остановился.
— Я все-таки пройду навстречу Елене Павловне. Иначе как она узнает…
Старуха смотрела на него, разгадывала все его мысли, как знакомый фокус с несложной техникой.
— Что же, пройдите… Тут что-то вроде аллеи, прямо к мостику. А мы самовар подогреем. — Из соседней комнаты выглядывала, любопытствуя, деревенская девочка с замурзанным личиком, черными ножками и серой косичкой до плеча.
Андрей шел среди двух прерывающихся рядов лип и кленов. Листья осыпались при каждом порыве ветра. Они бесцеремонно ложились ему на плечи, на грудь и, успокоенные, спадали на дорогу, в мокроватый ковер, постланный осенью. За пушистыми облаками, как за снежными навалами в горах, пряталась луна.
На земле было много людей — в окопах, в городах, в деревне… А здесь, у самого моста, на бревне сидела только одна девушка в большом деревенском платке.
Андрей протянул обе руки…
Только оторвавшись от него, она спросила:
— Как же так вышло?
Андрей рассказывал, и простые вещи звучали, как таинственные, замечательные истории.
Людей часто толкает друг к другу навстречу непобедимое влечение. Но не часто бывает так, что сердце человека само звучит, как орган, и чувствует, что другое отвечает ему, как гулкие своды. И нет ни одного звука, ни одного шелеста, нарушающего гармонию. Кто может похвастаться, что слышал в себе такие звуки дважды? Андрею казалось, что вся его жизнь рассечена этим моментом надвое: на то, что было до первого поцелуя Елены, и то, что будет после него…
Он не знал, что, собственно, так привлекает, волнует его — сухие ли тонкие руки девушки, яркие ли ее глаза, шелковые волосы, голос сдержанный, грудной, или строгий профиль. Все это было для него такое свое, особенное, что, будь он художником, он только с нее рисовал бы своих мадонн, будь он писатель — никогда не находя, искал бы всю жизнь неповторимые слова для этих ощущений. Она казалась ему безупречной. И тот, кто не согласился бы с этим, заслужил бы его искреннее удивление.