Горожане - Валерий Алексеевич Гейдеко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Шею? — удивленно переспросил Авдеев. — Плохо слышно!
Я попросил перезвонить — та же история. Тогда я сказал, что пришлю машину, пусть подъезжает и сразу проходит ко мне в кабинет. Но через пять минут Авдеев перезвонил мне.
— Игорь Сергеевич, Плешаков не отпускает меня.
— Как это не отпускает? Скажи — приказ директора.
— Все равно. Может, вы сами с ним поговорите?
Я представил, какой спектакль мечтает устроить сейчас Плешаков. Решил, стало быть, обозначить позиции. Все правильно — опираться надо на того, кто тебя поддерживает. Но почему-то я подумал о Черепанове с жалостью: незавидные у него союзнички! Неужели он сам этого не видит? Я узнал у Авдеева, когда кончается у него смена, попросил держать связь с Галей и найти меня, где бы я ни был.
Ермолаев выразительно постучал ногтем по циферблату часов и слегка повел глазами в сторону Вадима: пусть, мол, уматывает.
А Черепанов не торопился уходить.
— У тебя что-нибудь серьезное? Срочное? — резко спросил я его.
— Как сказать, — пожал плечами Вадим. — Никогда заранее не знаешь, что серьезное, а что нет.
— Тогда, — я сделал вид, что по-своему понял ответ главного инженера, — больше тебя не задерживаю.
Вадим, прежде чем уйти, взял у меня со стола статуэтку Салавата Юлаева на вздыбленном коне — тысячу раз видел он ее, — покрутил в руках, заметил: «Хорошая вещица», — и медленно, независимой походкой покинул кабинет.
Ермолаев проводил Вадима взглядом, спросил:
— Что-нибудь не так?
— А ты сам не видишь?! Какой стыд: он написал донос, наплевал мне в душу, а я делаю вид, что ничего не случилось, да еще китайские церемонии развожу. Как это, по-твоему, нормально? Да надо подойти и при всех, при свидетелях, заехать ему по физиономии. Потом объяснить, за что, — и еще раз.
— Этого от тебя только и ждут.
— Да нет, — я устало махнул рукой, — никто ничего не ждет. Мы давно уже не позволяем себе поступки, которые прежде для порядочного человека входили в кодекс чести.
— Пошуми, пошуми, может, легче станет.
Я подошел к вешалке, снял плащ.
— Ну, ни пуха! Да, — крикнул Володя мне вослед, — не лезь в бутылку, очень тебя прошу…
Что ждет меня у секретаря горкома? Странно, но почему-то я почти не чувствовал волнения. Наверное, потому, что Колобаев, я знаю, никогда не позволял себе «выходить за рамки», даже самые неприятные и обидные вещи звучали в его устах мягко. Правда, и хвалил он тоже без особого подъема, как бы через силу. Есть в нем что-то необъяснимое для меня; назвать Фомича сухарем я бы не решился, но как расценить такой эпизод: поехали мы с ним на машине в Дальневосточный, минут сорок, пока говорили о делах, о комбинате, все шло нормально, но как только обязательные темы себя исчерпали, разговор сам собой иссяк. Я растерянно перескакивал с одного предмета на другой, Фомич поддакнет что-нибудь, из чистой вежливости, кашлянет, но продолжать беседу никакой готовности не выражает. Так и проехали три часа молча. Сначала я терзался сомнениями, решил, что Фомич питает ко мне антипатию, потом убедился: это его стиль, его манера. И в ровной линии его поведения, нежелании выделять кого-либо есть свой немалый резон. Иначе пошло-поехало, и никаких концов не найдешь.
Я поймал себя на мысли, что мне подчас не хватает именно спокойной уверенности, с которой держится секретарь горкома. Здесь, в молодом городе, где столько страстей, запальчивости, экспромтов, это качество особенно важно, просто необходим человек, чье присутствие невольно погасит излишние эмоции…
Фомич вышел мне навстречу; как всегда, он держал спину неестественно прямо и смотрел словно бы поверх собеседника. В этой его привычке мне виделось высокомерие, пока я не узнал, что причина совсем другая — у Колобаева что-то неладное с шейными позвонками (мудреное название болезни я позабыл), потому и голову он держит так высоко и при разговоре поворачивается всем корпусом. Но все равно привыкнуть к его походке, к манере держаться я сумел далеко не сразу.
На столе краешком глаза я увидел свой ультиматум — узнал его по размашистой подписи. Может, с этого разговор и начнется? Я молчал, уступая первое слово хозяину. К тому же неизвестно, какую ниточку Колобаев потянет: мое заявление, докладную Черепанова или аварию на очистных сооружениях.
— Что касается отравленной рыбы, сейчас обсуждать этот вопрос не станем. Завтра бюро, там все выясним. Скажу только, что пятно ложится и на горком. С комбината спросим по первое число. И с директора снимем стружку.
Что же, все правильно. Мне показалось бессмысленным затевать обсуждение — как и почему произошла авария, кто виноват больше или меньше: разговор долгий и сложный, необходимо желание слушать, а Колобаев, похоже, не был к этому расположен.
— Так? — спросил он и, не дожидаясь моего согласия, продолжал: — Тогда перейдем к докладной записке, с которой я вас познакомил. Сигнал поступил, надо составить мнение.
Я подумал о том, что Фомич ни разу не упомянул фамилию Вадима, словно бумага эта не имела автора и всю информацию Колобаев получил нажатием кнопки компьютера. Кажется, настроен он был миролюбиво, и я решил рискнуть — поточнее выяснить его позиции.
— В какой последовательности оправдываться, Андрей Фомич? Как в доносе Черепанова?
Фомич нахмурился.
— Черепанов поставил горком в известность о случаях нарушения партийной дисциплины. Будем разбираться. У него нет оснований искажать факты.
«Есть, и еще какие!» — подумал я. Спокойно глядя Колобаеву в глаза, ответил, что в оценке моих взаимоотношений с работниками комбината Черепанов пристрастен, и это объясняется его субъективным отношением не только ко мне, но и к Ермолаеву, Печенкиной, Авдееву. Не могу назвать такой подход сведением личных счетов, но не обошлось и без этого.
— У вас есть какие-нибудь факты? — отрывисто спросил Колобаев после долгой паузы.
— Сколько угодно. Мне просто жаль вашего времени, и еще я считаю, что во всем можно было разобраться, не вынося сор из избы.
Последняя фраза