Можайский — 1: начало - Павел Саксонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Василий Сергеевич!
Голос Никиты Аристарховича сделался почти умоляющим, и это, как видно, произвело впечатление. Во всяком случае, князь Кочубей хмыкнул и осведомился уже более любезно:
— Ну, в чем дело? О чем вы хотите спросить? Только учтите! — тут обида снова дала себя знать. — Если потом вы вздумаете как-то извратить… как-то не так донести до публики… в общем, вы понимаете. Тогда, Сушкин, берегитесь! Вот вам крест: я лично вас поколочу!
Никита Аристархович поежился: все-таки не слишком приятно выслушивать такое. Где-то в глубине его души зародился протест и — мгновение-другое — едва не вырвался наружу, но вовремя был подавлен: получить информацию было важнее, нежели затеять оскорбленное препирательство.
— Василий Сергеевич, у вас ведь был сегодня Можайский?
— Ну? — Кочубей не ответил ни «да», ни «нет», но было ясно, что это «ну» — очевидное «да», а вовсе не отрицание. — Допустим. А вам-то что?
— О чем вы говорили?
Князь, как это было понятно по раздавшемуся из трубки сопению, опешил.
— Василий Сергеевич?
— О чем мы говорили? — Кочубей не выдержал и взорвался. — О чем говорили? Да вы никак пьяны или с ума сошли? Какое вам дело до нашего разговора?
— Василий Сергеевич! — голос Сушкина снова стал почти умоляющим, просительным. — Я ведь и сам вовлечен во всё это, неужели Можайский не рассказал? И вот…
Сушкин запнулся, а Кочубей, на которого почти униженное просительство репортера вновь, по-видимому, произвело благоприятное и умиротворяющее впечатление, сбавил, в свою очередь, тон и чуть ли не ласково поинтересовался:
— Что — «и вот»?
— Вломиться ко мне пытались ночью. Сейчас тут черт знает что происходит. Дом оцеплен. Хватают всех подряд…
Кочубей хмыкнул:
— Что, страшно?
На этот раз Сушкин обиделся всерьез:
— Ну, знаете ли… Мы же не первый год знакомы…
— К моему стыду, — перебил Кочубей и опять хмыкнул.
— К моему, представьте, тоже!
Стало тихо: оба замолчали. Кто из этих двоих более напряженно вслушивался в воцарившуюся тишину, сказать невозможно: и тот, и другой ощутили внезапно неловкость. Наконец, Сушкин услышал какое-то звяканье, а потом — хруст стекла, как будто рюмку или бокал с размаху поставили на твердую поверхность. И тут же, верно предположив, что князь лихорадочно выпил чего-то подкрепляющего, он и сам испытал желание выпить. К сожалению, под рукой у него — в отличие от Кочубея — никаких тонизирующих напитков не было.
Молчание явно затягивалось. И тогда, пересилив себя, Никита Аристархович, пробурчал:
— Извините.
Из трубки послышался вздох:
— Ладно. — Князь Кочубей немного еще помедлил, но уже просто собираясь с мыслями. — Что конкретно вас интересует?
— Всё!
Сушкин выпалил это «всё» так радостно и так искренне, что, сам того испугавшись, тут же добавил более сдержанно:
— Я сижу взаперти, Василий Сергеевич, вы понимаете: мне запретили и нос на улицу высовывать. Никто и ничего не сообщает мне. Ноль информации! И нигде никого: ни в участке, ни в канцелярии Сыскной, ни… в общем, все как сквозь землю провалились! А я не могу находиться в таком… в таком… безупречном неведении!
Неожиданно — даже для него самого — подобранное Сушкиным определение неведения как безупречного окончательно разрядило атмосферу, при условии, конечно, что можно выразиться именно так: все-таки собеседники — да и то: если считать по прямой — находились в доброй паре километров друг от друга и атмосферу имели общую разве что в глобальном смысле.
Дальше уже разговор проходил спокойно и даже, можно сказать, по-дружески. Князь Кочубей выложил Сушкину все детали встречи с Можайским, включая и то, что уже, выполняя данное Можайскому обещание, связался с… «Впрочем, неважно, с кем: главное, что руки теперь у него развязаны. Индульгенция ему дана полная!» И все же на последний, интересовавший Сушкина не меньше всех остальных, вопрос внятно ответить Кочубей не смог.
— А куда он отправился? Он вам не сказал?
— Гм… — Кочубей даже растерялся. — Куда отправился? Гм…
— Ну, хоть какой-то намек?
— Да вот я и пытаюсь припомнить…
— Неужели совсем ничего?
— Может, на кладбище? Но нет… постойте… или все же на кладбище?
Сушкин поник.
— Или к Саевичу?.. Нет, я не знаю, а гадать — бессмысленно. Мало ли, куда он мог отправиться? Вы что, Можайского не знаете? У него же неделя — из одиннадцати дней, и каждый из этих дней — пятница!
Вот так и закончился этот разговор, с одной стороны, принеся Никите Аристарховичу хоть какие-то сведения, а с другой, ничуть не утолив его жажду познаний. Утверждение Кочубея о том, что просчитать поведение Можайского невозможно, было очень недалеко от истины, поэтому гадать было и впрямь бессмысленно. Правда, из ответов князя и самого направления его беседы с Можайским вырисовывались две очевидные и равновеликие вероятности — кладбище и Саевич, — но сколько оставалось вероятностей не столь очевидных, хотя и возможных?
В общем, Никита Аристархович вновь оказался во власти раздражающего возбуждения. Позвонить на кладбище было невозможно, хотя, порывшись в адресной книге, Никита Аристархович и нашел адрес смотрителя Смоленского кладбища — господина Орлова Якова Семеновича. Но вот беда: в квартире смотрителя, проживавшего в принадлежавшем кладбищу доме по Камской улице, телефона не было. Не было телефона — Сушкин узнал об этом из того же справочника — и у Саевича. Получалось, что ни одну из обеих очевидных вероятностей «отработать» было невозможно. Тогда Никита Аристархович снова принялся названивать в участок Можайского, в канцелярию Сыскной полиции, додумался позвонить в приемную начальника пожарной команды, но, как и прежде (а в приемной Кирилова впервые), наталкивался только на дежурных, заявлявших, что никого из начальства или осведомленных лиц на месте не имелось. Наконец, пришлось прекратить и эти попытки связаться хоть с кем-то: один за другим, дежурные в участке и в Сыскной пригрозили Никите Аристарховичу всеми небесными карами, если он не оставит их в покое.
Так и получилось, что к вечеру, когда совсем уже стемнело, а оттепель сменилась морозцем и буйным ветром, Сушкин — без сил, на нервах, вздрагивая от малейшего шороха и изрядно откушав спиртного — сидел на стуле около телефона и едва не плакал от страшной обиды. Если бы в эти минуты кто-то сказал ему, что над ним, Сушкиным, просто-напросто грубо надсмеялись, он бы поверил безоговорочно.
И вдруг во входную дверь позвонили.
Сушкин вскочил и прислушался: нет, ему не показалось — звонок затрезвонил снова. Длинно, требовательно, с небольшой только паузой, после которой возобновился.
Домработницы не было, и репортер сам побежал в прихожую, спотыкаясь на не слишком твердых ногах и пару раз едва не упав. Задавать сакраментальный вопрос «кто там?» — хотя в его-то положении это как раз и не было бы лишним — он не стал: сразу отпер замок и распахнул дверь.
Не говоря ни слова, в квартиру вошли трое: Можайский, Саевич и кучер Иван Пантелеймонович. Все трое были страшно бледны, причем у каждого эта бледность по-своему выглядела особенно страшной. У Можайского — в сочетании с улыбавшимися глазами. У Саевича — на фоне дико всклокоченных длинных сальных волос. У Ивана Пантелеймоновича — растекшись зловещей синюшностью по лысине во всю макушку головы.
Все трое — Можайский и кучер в шинелях, Саевич — в статском пальто, — являли собою картину настолько впечатляющую, что Сушкин почти в мистическом ужасе отшатнулся. Уж кого-кого, а Можайского таким он точно никогда не видел!
— В-вы?
Ничего не ответив, не скинув в прихожей покрытую колкими и уже — в тепле квартиры — начавшими подтаивать снежинками верхнюю одежду, Можайский, Саевич и (удивительное дело: столь же решительно, как и господа) Иван Пантелеймонович прошли в гостиную и буквально рухнули в кресла.
Никита Аристархович смотрел на своих посетителей, открыв в изумлении и страхе рот. Дважды он попытался заговорить и дважды не получил никакого ответа. Только на третью попытку Можайский отреагировал взмахом руки, указав на графин. Никита Аристархович бросился к буфету, выхватил из него три рюмки, наполнил их водкой и поднес каждому из троих. Все трое махом выпили и снова впали в немой и неподвижный ступор.
И тут во входную дверь опять позвонили: также требовательно и также длинно. Сушкин едва не взвился под потолок. Перебежав из гостиной в прихожую, он снова без всяких «кто там?» распахнул дверь и оказался лицом к лицу с Чулицким.
На вид Михаил Фролович был не менее страшен, чем первые гости, но, в отличие от них, он явно не онемел:
— Можайский уже здесь?
— Д-да…
Отодвинув репортера и — опять-таки — не раздеваясь, Чулицкий грозовой тучей проволок себя по коридору и ввалился в гостиную. Там, остановившись на мгновение и, прежде всего, окинув мрачным взглядом сидевших в креслах Можайского, Саевича и Ивана Пантелеймоновича, он прямиком подошел к столу и схватил графин. Рюмки, однако, на столе не было, и тогда Михаил Фролович, без всякого абсолютно стеснения, отхлебнул прямиком из графина. По его лицу пробежала гримаса, и он сделал еще один глоток. После чего поставил графин, отошел от стола и — тяжело, как будто собираясь разметать его в щепы — опустился в свободное кресло.