Единая-неделимая - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Гольдфарбе поверх солдатской, неловко сидевшей шинели была надета шашка и два револьвера висело на поясе. Сзади шли вооруженные люди, иные из них с обнаженными шашками.
— О-осподи! — вздыхали старухи. — Смотреть-то тошнехонько. Одна-то жидова округ Митрия Агеича.
— Дождались слабоды!
— А чего только обещали.
Ляшенко, облачившийся в священнические ризы, вышел на амвон. За ним шли два красноармейца в стихарях. Один из них нес свечи и венцы для венчания.
В раскрытые двери храма дул морозный ветер. По церкви разносился беспорядочный, неумелый свадебный перезвон и глушил шепот и вздохи. С улицы слышались голоса, смех и улюлюканье. Там густая толпа, окружая кого-то, двигалась к церкви.
Ершов оглянулся.
На него смотрел в упор холодный, насмешливый взгляд Андрея Андреевича из-под круглых очков… Ершов почувствовал, что вся его воля уходит, утекает из него и он исполнит все, чего захочет этот черный человек. Холодный пот выступил у него на лбу.
«Это дьявол, — подумал он. — Я пропал».
XXII
Старческой, спотыкающейся, торопливой походкой, подталкиваемый в спину прикладами, двигаясь в толпе красноармейцев, вступал в церковь отец Никодим. На его старое, полное тело был напялен чей-то черный фрак и под ним была пропущена через плечо широкая лента красного кумача. Большое, круглое, в морщинах лицо было налито кровью. Жидкие белые волосы висели бахромою вокруг шеи, седая борода клочьями ложилась на грудь. Серые мутные глаза были выпучены. Казалось, он шел в забытьи, ничего не видя.
— Жених… жених… — загоготали красноармейцы.
— Важный жених! В самую пору жениться.
— Этот себя невесте покажет.
— А невеста не идет. Кочевряжится. Фасон показывает.
— Обычай такой, чтобы ждали ее.
— Ну… недолго и ждать…
На паперти раздался стук подков по каменным ступеням. Подковы скользили, лошадь спотыкалась, шарахалась, на нее кричали. Молодой еврей-гимназист шел впереди и нес на красном полотенце образ, за ним красноармеец на старой, ременной, занавоженной уздечке вел толстую, с сенным брюхом грязно-серую кобылу. Она была маленького роста и очень старая. Тупо и безобидно смотрели черные глаза в белых ресницах с большой угловатой, нескладной головы. Уши, одно ивернем, другое целое, были расставлены в стороны. Косматая шерсть была давно нечищена. Короткие, узловатые ноги, с большими бугристыми копытами, стучали подковами по каменным плитам церковного пола. Странно было зрелище этой лошади среди блестящих ризами икон и суровых прямоугольных каменных колонн храма, увешанных образами, со стоящими перед ними полными свечей паникадилами.
В толпе вспыхивал хохот.
— Ну, и невеста. Хороша невеста! Согрешила, видно, малость.
— С того поп и женится… Грех покрывает, чтобы значит, сорому не было.
— Невеста-то в белом, как следовает быть…
— Цветов только белых не надела…
— Фату бы еще надоть.
Ляшенко, путаясь об длинную епитрахиль, вышел на амвон и затянул в нос козлиным голосом:
Я в притчах СоломонаЧитал во время оно,Что пил сам царь СионаПомрачительно.Священник в камилавкеВаляется на лавке,А нам-то и под лавкойПозволительно.
И после каждого куплета откликался хор на клиросе рокочущим припевом:
Помолимся, помолимся, помолимся Творцу,Приложимся мы к рюмочке, потом и к огурцу.
Долго длился кощунственный обряд, и гнусные и грязные слова похабных виршей гулко разносились по церкви.
Из алтаря двинулись красноармейцы со свадебными венцами. За ними снова появился Ляшенко в облачении и за ним молодой, чернявый еврей в дьяконской ризе. Хор грянул с клироса:
— Ленине ликуй! Шествие двинулось с амвона.
А жена да боится своего мужа,Поди, попей квасу из лужи! —
козлогласил Ляшенко, медленно сходя по ступеням.
С хохотом, гримасами и непристойными жестами они подошли к стоявшему у аналоя отцу Никодиму, и красноармейцы напялили ему на красную блестящую лысину Свадебный венец из жести с самоцветными камнями. Другой венец пробовали надеть на голову лошади, но она прядала ушами и мотала головою и хвостом.
— Ну и невеста! Не хотит со старым венчаться.
— Знает, чем пахнет.
— Сама-то не молода, — раздавалось кругом. Ляшенко басом возглашал:
У богатого мужика дочерей пять,А у бедного одна, да и та б…ь
Хор торжественно отвечал с клироса:
— Совайся, сыне Ничипоре! Совайся!
Андрей Андреевич стоял, слушал и думал.
«И тут ничего нового не придумали. Взяли готовое. Ведь вся эта похабщина, положенная на церковные мотивы, была давно, задолго до большевиков. Она была в бурсе, она была у нас, в университетах. Ведь все это давным-давно пелось на любой земской или студенческой пирушке, пелось и пьяными офицерами в офицерских собраниях. Все это наше, старое, интеллигентское. Большевики только вынесли все это наружу и с великолепной смелостью принесли это старое интеллигентское кощунство в саму церковь. Только еще вопрос, куда это все повернется? Ведь обычным порядком эдакие песенки, распеваемые интеллигенцией; постепенно просочились бы и в народ, вошли бы в его душу. А теперь?.. Сейчас вот толпа гогочет. Да надолго ли? Что сказал бы об этом Достоевский? Он знал русскую душу, ее пропасти и ее безудержную тягу к крайностям. Он, наверно, сказал бы, что после будет отпор и что церковь из побежденной станет победительницей. Да так, верно, и будет. Люди были равнодушны к церкви, даже смеялись над ней, но когда увидят ее униженной и оскорбленней, они опять придут к ней».
Эта мысль поразила его. «Чье же дело делают они теперь в последнем счете? Дьяволу служат или огнем Божьего гнева чистят то, что иначе нельзя было вычистить?»
Он вздрогнул, оторвавшись от своих мыслей.
На паперти послышались крики, возня и выстрелы. В церковь ворвался, выбиваясь из рук красноармейцев, старый хромой казак. Лицо его, красное от негодования и волнения, с развивающейся, выдранной клочьями бородой, было залито кровью. Ершов тоже оглянулся. Это был дед Мануил.
— Православные! — кричал он. — Ратуйте, православные. Атаманы-молодцы, хватай их, подлецов! Бей жидову проклятую. Не дадим издеваться над верой! Не позволим издевку делать. Вызволяй батюшку, отца Никодима!
— Не позволим… Не позволим, — пронеслось в толпе, и несколько старых казаков двинулись к середине.
— Арестовать их! — крикнул визгливо Гольдфарб.
В церкви поднялась драка. Но старых казаков никто не поддержал. Опустив головы, стояли казаки-изменники и не шевелились. Старухи плакали и голосили.
— Продолжайте венчание, товарищ Ляшенко! — взвизгнул Гольдфарб, когда красноармейцы выволокли деда Мануила и трех поддержавших его стариков.
Снова понеслись с амвона кощунственные возгласы и хор на клиросе отвечал им стройным рокотом:
— Совайся, сыне Ничипоре! Совайся!
XXIII
После венчания отца Никодима с кобылой Ершов прошел в дом хуторского атамана, отведенный ему под постой, и заперся в атаманской комнате. Он хорошо помнил эту комнату. Давно, еще задолго до войны, юношей водил его сюда дед Мануил к атаману на поклон. Полы тогда были навощены. У стены стояла постель с пуховиками и перинами, и на ней в три ряда и в три яруса лежало девять больших подушек. На стене висело зеркало и с ним рядом портреты Царя и Царицы и еще президента Фора в черном фраке, с красною лентою через плечо. На окнах чинно были развешаны кисейные занавески, на подоконнике стояли толстые, маслянистые бальзамины с розовыми цветами и пунцовая герань. Стол был накрыт плетенною узором скатертью, а на столе стояла зеленая пузатая стеклянная лампа с голубым фарфоровым абажуром, лежали альбом с фотографическими карточками и коробка, склеенная раковинами. Подле стола был кожаный диван красного дерева и два кресла, на полу полосатые циновки. В углу висел большой Спасов лик в фольговом киоте, перед ним лампадка, а под ним круглый столик с Евангелием и стаканом с желтой застоявшейся водой. В воде несколько пыльных веток вербы. Тут же лежали уже давно ставшая камнем просвира и несколько обгорелых восковых свечей. Ершов помнил, что всякий раз, как он смотрел на закаменевшую просвиру, он вспоминал песню про Бакланова:
«Сыт железной просвирою,Спит на конском арчаке,И за то прослыл грозоюВ Малой и Большой Чечне».
«Должно быть, — думал Тогда юноша Ершов, — у Бакланова тоже такие просвиры хранились под образами».
Приходил к атаману и старый отец Никодим. Он и тогда был такой же старый, как теперь. Ершов подходил к нему под благословение, целовал мягкую, пухлую, точно бескостную руку, пахнущую розовым маслом, и чувствовал осязание этой теплой руки у себя на темени.