Чрезвычайные обстоятельства - Валерий Дмитриевич Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второе письмо было с афганским секретом – отравленное. Так хитро отравленное, что человек окочурится, а придраться будет не к чему: яд, которым пропитана бумага, неизвестен медицине.
Отыскать умельца, пропитавшего письмо парами одного безобидного растения, вряд ли кто сумеет. Только Скляренко, но он этого не будет делать.
– Значит, хочет, чтобы я забыл про тот бой и кучу белого дерьма? Значит, хотит! – Лицо Дадыкина приобрело издевательское выражение. – Может, он еще потребует, чтобы я забыл ребят своих, кровь свою, раны свои? – голос Дадыкина надсекся, сделался дырявым, как голос матери. – А вот этого, лейтенант, он не хочет? – Дадыкин сложил пальцы в фигу и показал ее Драгунцеву. – Красивый предмет, а?
«Был бы у меня ствол, продырявил бы я тебя, капитан, за милую душу, – ощущая внутри озноб, подумал Драгунцев. – В Афганистане бы ты со мною так не стал разговаривать».
– Подполковник просил передать еще вот это, – Драгунцев вытащил из сумки второе письмо, протянул капитану.
– Читать прямо сейчас, при тебе? – продырявленно просипел Дадыкин. – Чтобы еще раз показать фигу?
– Как хочешь, – спокойно произнес Драгунцев, – на этот счет не имею никаких распоряжений.
Дадыкин швырнул конверт на пол.
– Не нравится мне все это, лейтенант! Не находишь?
– Не нахожу, – твердо проговорил Драгунцев, – как хочешь, так и поступай. Мне пора. Надо еще в Курске побывать, дома.
– Подождет твой Курск!
– Это как прикажешь понимать?
– А так, что Курск с маманей-папаней подождет.
Драгунцев резко поднялся, лицо его напряглось.
– Шутник ты, капитан! – проговорил он, едва сдерживаясь.
– И не думаю шутить. У меня чувство юмора потеряно еще два года назад, под Гератом.
– Мальчики, чего вы там петушитесь? – прокричала с кухни мать. – Я щуку жарю. Скоро будет готова! Садитесь за стол!
– Прощай, капитан! – проговорил Драгунцев: он был выше, сильнее бывшего ротного, занимался боксом и брал призовые места в соревнованиях – Дадыкина он не боялся, мог свалить его одним ударом, да и что для него Дадыкин? Обычная соляра – пехтура, царица полей, украшенная пропотелыми обмотками, а Драгунцев все-таки десантник.
Но переоценил себя Петя Ростов, как, наверное, и толстовский Петя Ростов, иначе бы он не погиб: не заметил, не захотел заметить Драгунцев покатых, с длинными гибкими мышцами плеч капитана, словно бы специально отшлифованных скульптором, ни сильных кривых ног, умеющих быть стальными, ни опасного огонька, зажегшегося в глазах.
– Я пошел, – сказал Драгунцев, – и если ты сделаешь хоть одно движение, я твою похабную рабоче-крестьянскую рожу натяну на задницу. Понял?
Лучше бы этого Драгунцев не говорил. Капитан вздохнул и освободил босые, настывшие в ильменьской воде ноги от тапочек.
– Никуда ты не уйдешь, пока с тобою не разберется комендатура, – Дадыкин поднялся и сделал шаг к Драгунцеву.
Тот чуть качнулся, занимая гибкую стойку, – наконец-то увидел опасные огоньки в глазах капитана, понял, что без боя не уйти, сжал зубы и резко послал кулак вперед. Он не понял, почему кулак вдруг повис в воздухе, – должен был точно вмазаться в подбородок капитана; Дадыкин легко ушел от удара, чуть развернулся в какой-то особой стойке – наверное, соляра разработала свои методы драки, горлово, почти нутром хакнул, будто паровоз, решивший тронуться с места на скользких рельсах, по-птичьи изогнулся и в воздухе мелькнула его крепкая розовая пятка.
Драгунцева словно бы оглушило молнией – он не осознал, откуда молния свалилась, и вообще, почему всевышний ополчился против него, ахнул и снопом повалился на пол.
Перед глазами его вольно разлилось колышущееся поле: травы, травы, разноликие, ласковые; яркие головки цветов, злаки, кузнечики с назойливым стрекотом и жара, упругая июньская жара, наполненная духом меда и отцветших яблонь… Не знал боксер Драгунцев, что капитан занимался каратэ, – сделал он красавца гостя простой «вертушкой», без особых усилий – если бы он пяткой ударил с силой, то вынес бы боксеру мозги.
Пока Драгунцев лежал на полу, капитан оделся, причесался, на встревоженные вскрики матери он никак не отзывался, не ее это было дело, потом нагнулся и потрепал лейтенанта за плечо:
– Ну, вставай, пошли в комендатуру!
Скляренко чувствовал, что обложен – куда ни глянь, куда ни ткнись – везде глухо, ни одной щелочки, всюду флажки, флажки, флажки, трепещут на ветру, хлопают, пугают – подполковник даже неурочной ночной стрельбы стал бояться меньше, чем этих флажков, которых не видел, но ощущал.
Сердце наполнилось тяжестью, потемнело – не видя собственного сердца, не зная, как оно выглядит, потому что всякого рода сведения по части медицины и анатомии, которые пытались втиснуть в Скляренко в годы учебы, вызывали у него изжогу и нехорошую отрыжку, сердце для него было и осталось некой пузатой кочерыжкой с обрезанными на манер щупальцев коротенькими отростками, – подполковник кожей чувствовал, что сердце его обрело черный цвет, словно намазанное сапожным кремом, более того – оно стало побаливать, чего раньше не было.
Боль эта была далекой, глухой, сосущей – такая боль ни с чем не сравнима: ни с оглушающей, схожей с ударом зубной резью, ни с затяжным желудочным нытьем, ни с ошпаривающим, словно кипяток касанием пули о кожу – от этой боли разлаживался организм, ревматично скрипели кости, из порванных тканей сочилась кровь, мокрые места загнивали, от них плохо пахло, внутри стоял стон, в желудке, в печени, в сердце, в ключицах, в спинном мозгу собирались слезы, отстаивались, нехорошо отзывались на всякое движение – Скляренко ощущал, что он сдает не по дням, а по часам.
Из головы вдруг посыпался, ручьем потек седой волос – волосы падали, словно дождь, когда он просыпался утром, то на подушке находил неряшливые, с сальным налетом белые пучки; волосы густо лежали на наволочке, и Скляренко глухо стонал, хватался рукою за сердце, обреченно мычал, ощущая внутри могильный холод и все те же слезы.
В штабе он просил, чтобы ему дали какое-нибудь дело, пусть даже опасное, – он хотел забыться в работе, но никаких поручений ему не давали – нету, мол, работы! Это в армии-то нету работы? Скляренко, сдерживая внутреннюю дрожь, уходил, запирался у себя в пенале и часами неподвижно сидел за столом.
«Вот и аукнулся хороший заработок, вот и откликнулось эхо! – думал он, сдерживая плач, скопившийся внутри и подперший снизу глотку, мешавший дышать. – Что делать, что делать?»
Правда говорят, что с большими деньгами приходит беда, и не все, далеко