Падай, ты убит! - Виктор Пронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От автора
Что-то с нами происходит, что-то все время с нами происходит, и часто уходят годы и годы, прежде чем начинаем понимать суть, хотя вначале все казалось простым и ясным. Истинный смысл происходящего скрывается от нас, и мы, так самозабвенно судящие и рядящие, вдруг обнаруживаем, что слово, поступок, человек обладали совсем другим значением, нежели то, которым наделили их когда-то...
Кто мог подумать, что анонимка, подметное письмо, о котором Дмитрий Алексеевич Шихин забыл начисто и, казалось, навсегда, снова вынырнет, словно подводная мина, оторвавшаяся от якоря и всплывшая на безмятежную, солнечную поверхность, грозя взорваться каждую секунду от самого нежного прикосновения...
Да и расставание с человеком оказывается как бы неокончательным, условным, пока не сказаны определенные слова. Они могут выглядеть пустыми и незначащими, злыми и безжалостными, но никто не знает заранее, какие именно слова окажутся последними, подведут черту под дружбой, любовью, ненавистью...
Но по каким-то признакам мы сразу чувствуем — вот эти слова последние, других больше не будет. И мысленно перебирая своих забытых и полузабытых друзей, всегда откуда-то знаем, с кем еще встретимся. Это вовсе не значит, что мы хотим встретиться, он нужен нам на минуту, чтобы успеть выкрикнуть последние слова и не маяться затянувшейся неопределенностью. Не пишется ли и эта рукопись для того, чтобы исторгнуть из себя в ветреное пространство нынешней осени слова, в надежде, что они окажутся последними... Не затеваем ли мы вообще каждую рукопись, чтобы попрощаться с человеком, с местом, со временем, которые живут в нас...
И освободить место в душе для чего-то нового, свежего, милого нашему сердцу.
И шагнуть за дверь готовым к иной жизни, к встречам и разлукам, еще более тяжким, нежели те, через которые уже прошли и которые, казалось, никогда не повторятся, потому что не будет сил их пережить. Но случается только то, на что у нас есть силы. Кто-то хранит нас от непосильных перегрузок, которых душа не выдержит и сомнется, и мы перестанем быть собой...
Тогда, на Подушкинском шоссе, никому еще не были сказаны последние слова, все связки действовали, и ниточки, тянувшиеся к друзьям, были живыми, каждое услышанное слово отзывалось, рождая понимание. А сейчас нити оборваны и болтаются на ветру, как провода после бури. Но не наступите на них случайно, многие провода еще под напряжением...
* * *Как-то я показал Аристарху фотографии — на ступеньках сидели шихинские гости какого-то воскресенья. Анфертьев поставил фотоаппарат на табуретку и, нажав автоспуск, успел прибежать и пристроиться ко всей компании. А Света успела положить ему руку на плечо, а он успел благородно ей улыбнуться, а Шихин успел все это заметить, и только тогда раздался щелчок фотоаппарата.
Полюбовавшись снимком, Аристарх спросил:
— Он жив? — Аристарх ткнул пальцем в физиономию Анфертьева.
— Жив.
— И на свободе?
— Да... да... А что?
— Значит обошлось, — проговорил Аристарх с некоторым облегчением. — А как у него с этой девушкой, которая столь опрометчиво положила руку на плечо... своему палачу?
— Ну почему палачу, — возразил я не очень уверенно. — Анфертьев сделал все, чтобы с ней ничего не случилось. Да, подозрение пало на Свету, у нее были неприятности, несколько месяцев она вообще... Но все обошлось. Погиб совсем другой человек.
— Значит, все-таки погиб. А я смотрю, кто-то должен... Оказывается, удар сместился. А сейчас как у них?
— Вроде наладилось. Она долго избегала его, но жизнь идет... Анфертьев остался один, у нее тоже жизнь не заладилась. Несколько лет вообще не виделись, а как-то случайно встретились...
— Они встретились не случайно, — твердо сказал Аристарх.
— Ты хочешь сказать, что он подстерег Свету?
— Она его подстерегла. Я даже знаю где — у метро на Белорусском вокзале. Там удобный подземный переход — с противоположной стороны улицы Горького хорошо видно, кто в него входит, кто выходит. И заметив, что нужный тебе человек спускается по лестнице, можно двинуться навстречу и сделать большие глаза, столкнувшись с ним лицом к лицу. Он не сразу узнал ее, где-то на третий или четвертый раз. Но устроила все она. Света маленько посильнее Анфертьева. У тебя вообще собрались люди не самые слабые.
— А я все боялся, что они тебе шелупонью покажутся.
— Выходим, — Аристарх поднялся.
Электричка остановилась, что-то в ней зашипело, двери распахнулись, и из вагонов, словно под действием сжатого воздуха, стали выскакивать люди и разбегаться по остановкам, чтобы успеть влезть в автобус. Но площадь, освещенная редкими фонарями, была пуста. Только в дальнем ее конце, у рынка, стоял десяток автобусов. Свет в них был погашен, и, похоже, он и никуда не собирались ехать. А здесь под зонтиками стояли люди, привычно выстраиваясь в покорную очередь. Это постоянное стояние воспринималось как нечто совершенно естественное. Сделав за полчаса круг по Одинцову, автобусы часок-другой отдыхали у станции, шофера за это время успевали даже на электричках съездить в Москву за покупками и возвращались как раз к началу очередного рейса. Люди, стоя в очереди годами, знакомились, поедали запасы, привезенные для домочадцев из Москвы, некоторые успевали забеременеть, а одна даже родила, хотя до роддома на автобусе ехать было от силы минут десять. В общем жизнь — она всегда жизнь и везде пробивает себе дорогу, как росток беспомощной травинки сквозь асфальт.
Как-то Сергей Федорович растолковал мне, что автобусы движутся строго по графику, а изменить график нет никакой возможности, поскольку он уже подписан. Нарушить график после подписания, это значит поставить под вопрос не только разумность нынешних властей, но и усомниться в государственном устройстве вообще. Если мы на каждом шагу начнем отменять уже подписанные документы, пояснил Сергей Федорович, то в стране начнется разруха и последствия могут быть непредсказуемы — бунты, вольнодумство, разбой на дорогах, поджоги, люди начнут уходить в леса и дичать.
Мы с Аристархом не стали ждать автобуса и медленно зашагали в сторону улицы Парковой, где теперь жил со своим семейством Шихин. Была ночь, шел теплый дождь, в асфальте Можайского шоссе отражались вспыхивающие огни светофора, со стороны Внукова доносился еле слышный гул самолетов, взлетающих в весеннее небо.
— Нет, твои ребята не шелупонь, — сказал Аристарх. — Сколько воли проявил тот же Ююкин, похищая письмо, избавляясь от него, отбиваясь от наседавшего Ошеверова! Да, мы можем упрекнуть его кое в каких недостатках, но не в слабости. Едва приехав в Москву, он тут же нашел себе дело, стал зарабатывать деньги, хотя это удается далеко не всем. Вышел на пенсию — и опять при деле. Составляет кроссворды. Это немного смешно, но там тоже схватки не на жизнь, а на смерть. А Ошеверов! Сколько нужно страсти, жажды справедливости, самоотверженности, чтобы заставить Ююкина взять ружье! А воспаленное самолюбие Адуева! А его затянувшийся конфликт с Ломоносовым! Можно ссориться с дворником, с соседкой по площадке, можно позавидовать однокашнику, но чтобы так вызывающе вести себя с гением мировой науки... Тут нужна сильная натура. Знаешь, я не уверен, что однажды он не возьмет, да и не спихнет Михаила Васильевича с полюбившегося Постамента.
— А утка?
Аристарх с недоумением посмотрел на меня в свете неоновых букв кинотеатра «Знамя Юности». Мы остановились как раз на углу, на изломе тени, так что его лицо казалось ярко-зеленым, а мое — до неприличия розовым.
— Давай согласимся с тем, — заговорил Аристарх, когда мы миновали колдовское освещение «Юности», — что утку хочется съесть каждому. Это не такой зверь, чтобы им могли насытиться хотя бы два человека. Если в столовых одна утка идет на двадцать четыре порции, то это вовсе не значит, что общепитовские утки крупнее прочих. Так вот, слопать утку целиком — мечта каждого человека, но очень мало людей, способных совершить это с той убежденностью, которую проявил Адуев. Придя в гости со своей личной уткой, он сам ее и съел. Очень сильная личность. Хотя Адуев, скрепя сердце, и предложил Шихину присоединиться к трапезе, тот отказался, тоже проявив незаурядную волю. Пренебречь крылышком, когда полгода сидишь на картошке... Еще неизвестно, кто из них сильнее.
— А Федуловы? — спросил я с улыбкой, зная, что и в них Аристарх найдет нечто значительное. — Помнишь их? Она полуголая по саду носилась, а он все к Марселе подкатывался, даже на чердак ее затащил, соблазнить пытался...
Мы пересекли Можайское шоссе и углубились в кварталы серых пятиэтажек. Только редкие окна еще светились — то ли хозяева заснули, забыв выключить свет, то ли, уставившись в экран телевизора, решали, как быть с перестройкой.
— А почему с такой издевкой — пытался соблазнить? Сколько нужно мужской гордости, безрассудной страсти, чтобы затащить молодую, красивую, жаждущую любви... Зная почти наверняка, что ничего не получится, что, кроме позора, ничего не добьется, что только чудо может спасти от бесчестия! Но уж коли ты мужчина, рассуждал Федулов, то попросту обязан соблазнить приглянувшееся существо. И все мы пляшем где-то рядом, а? Что-то нас сдерживает чего-то мы стыдимся, какие-то нас сомнения одолевают, но думаем примерно так, а? И Федулов лезет на чердак, Федулов лезет на чердак! Федулов лезет на чердак! — Первый раз Аристарх сделал ударение на слове «чердак», второй раз на слове «лезет», третий раз на слове «Федулов». — Это ли не высшее проявление долга?! Это ли не самоотверженность? Он честь свою и достоинство, не задумываясь, бросает в пасть природе, в угоду ее невнятным позывам. Марсела посмеялась над ним, но напрасно. Прояви она больше такта, женской ласки, понимания, и все бы у них получилось прекрасно. Именно на это надеялся Федулов, и на чердак он полез не так уж и безрассудно. О, Федулов! Отслужив жизнь в какой-то захудалой канализационной конторе, он на старости лет находит себе силы взяться за совершенно новое дело — цветы маслом на холсте рисует! Мало того — на продажу несет! И продает!