Открытая книга - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, не была уверена. А помогло?
– Не очень.
Митя замолчал. Несколько дней назад, когда он встречал нас на вокзале, я обрадовалась, найдя, что он почти не переменился за год. Но сейчас, в сумерках, что-то орлиное, мрачное стало заметно в его осунувшемся лице с высоко поднятыми бровями.
– Не очень, – грустно повторил он. – Вы не поверите, Таня, как много сил я трачу, чтобы забыть о ней. Я стараюсь вспомнить ваши доводы и нахожу тысячи возражений, которые вам и Андрею показались бы, вероятно, просто смешными. Каждое утро я задаю себе урок – не думать о ней. Я разорвал единственную фотографию, которую привез с собой из Москвы, а потом целую ночь составлял ее из кусочков и клеил. Вот, взгляните.
Должно быть, Глафира Сергеевна была снята давно, лет десять тому назад. Прелестное, задумчивое лицо с нежным овалом, с тонко очерченным, немного припухшим ртом смотрело на меня с портрета. В сумерках трудно было заметить, что портрет был разорван и склеен.
– Вот так-то, милый друг… Здесь, в Ростове, я встретился… Меня познакомили с одной женщиной, и мне показалось. Это очень хорошая женщина, умная и простая…
Митя снова замолчал. Он был очень взволнован.
– И что же?
– Да ничего. А ведь очень милая. Красивая.
– Она врач?
– Почему вы догадались? – живо спросил Митя. – Да, хирург. Ученица Б. – И он назвал знаменитого ростовского врача, который приезжал в зерносовхоз к Репнину. – Я ей говорил, что Глафира Сергеевна всю жизнь требовала, чтобы я перестал быть самим собой. А она спрашивает: «Она хотела этого для себя? Или для вас?»
– И что же?
– А как бы вы, Таня, ответили на этот вопрос?
– Разумеется, для себя. Если иметь в виду, что она хотела сделать из вас не ученого, а карьериста. Ох, Митя, вы всегда понимали ее слишком сложно! Ведь, в сущности говоря, Глафира Сергеевна – простой человек. Она надеялась, что вы отдадите все силы своего ума и души тому делу, которое кажется ей самым важным: устройству удобной, легкой, великолепной жизни. А вы погрузились в изучение вирусной теории происхождения рака – весьма запутанный вопрос, не имеющий к легкой жизни даже самого отдаленного отношения. И все это стало так заметно, когда она…
Теперь я замолчала.
– Говорите, Таня.
– Когда, выйдя замуж за Валентина Сергеевича, она получила возможность показывать гостям альбом с газетными вырезками, в которых хоть раз упомянута фамилия Крамова.
Митя сидел выпрямившись, откинув плечи и неподвижно глядя на линию фонарей, изогнувшуюся на повороте и уходящую в темноту вдоль бульвара…
У СТАРЫХ ДРУЗЕЙ
Все эти годы я следила за жизнью «Зерносовхоза-5» – и не только по газетам. Старые друзья не забыли обо мне, писали, хотя и не особенно часто. Я знала, что к зерносовхозу подведена железнодорожная ветка, что снимают теперь 15-17 центнеров зерна с гектара, что липки вдоль проспекта Коммуны подросли и стали, как писал Бородулин, «типичными, нормальными липами». Меня давно тянуло в зерносовхоз, где были проведены такие трудные, но хорошие годы.
Я знала, что вскоре после моего отъезда Репнин затосковал и вдруг исчез… Куда? Этот вопрос на все лады разбирался в зерносовхозе. Почему перед своим исчезновением он часто бывал в Сальском райздраве? Почему, встречаясь с друзьями, горячо осуждал недостаток хороших фельдшеров в зерносовхозе, без которых, по его мнению, поставить медицинское обслуживание на должную высоту было невозможно? И все объяснилось, когда Репнин вернулся с молодой женой, некой М. Спешневой, которая стала работать фельдшером в медпункте зерносовхоза.
А вскоре я получила письмо и от самой М. Спешневой. «Не только потому пишу я тебе, дорогая Таня, – так начиналось письмо, – что хочу известить о самой большой перемене, которая только может быть в моей жизни. Но и потому, что Данила Степанович, так же как и я, хочет, чтобы ты первая узнала об этом. Тебе одной он рассказывал о своем чувстве, и ты одна можешь оценить, что, если бы я не встретилась с ним, для меня навсегда осталась бы закрыта дорога к личному счастью».
Данила Степаныч приписывал, что без нас Машенька ни за что не соглашалась «сыграть свадьбу», Насилу умолил, и Андрей, вдруг загоревшись, решил, что ближайший отпуск мы непременно проведем в зерносовхозе. Но первый ближайший не состоялся, а второй я провела в Крыму. Зато когда стало известно, что совещание по фагу состоится в Ростове, я написала Репниным и получила в ответ длиннейшую телеграмму, в которой подробно сообщался новый маршрут – из Ростова в «Гигант», а из «Гиганта» по новой железнодорожной ветке в «Зерносовхоз-5» – и высказывалось твердое убеждение, что на свете нет такой силы, которая заставила бы меня и на этот раз не сдержать обещание…
Репнины жили на самой окраине Главного Хутора, в том самом месте, где, насколько я могла припомнить, доктор Дроздов, заведующий Сальским райздравом, некогда раскинул свой изолятор. Теперь здесь, в глубину по обеим сторонам дороги, стояли домики, одноэтажные, со сверкающими на солнце белыми железными крышами, и в одном из них жили Данила Степаныч и Маша. Но, подойдя к палисаднику, в котором горделиво покачивались высокие конопели, я увидела не хозяина и не хозяйку, а худенькую пожилую женщину, стриженую, с кудрявыми волосиками на маленькой, как у ребенка, головке. Женщина развешивала на веревке белье и оживленно беседовала – очевидно, сама с собой, потому что в палисаднике, кроме нее, лишь разгуливали с глухим кудахтаньем куры. Это была Мавруша – старенькая сожительница Павлы Кузьминичны – Машенькиной мамы.
– Тетя Мавруша, принимайте гостей!
– Ах ты господи, приехали! А наших-то дома нет! Да заходите же! Говорила я Даниле Степанычу, что сегодня приедут гости дорогие! Заходите же в дом! Поцеловаться-то можно?
Я обняла старушку.
– Здравствуйте, Мавруша, дорогая!
Мы зашли в просторные сени, потом в комнату, которую нельзя было назвать просто чистой, потому что она была уже какой-то пречистой – с сияющим белым полом, по которому было страшно ходить, со скатерками, накидочками, дорожками, лежавшими решительно везде, где только можно было их положить, и с попугаем в клетке, который, увидя нас, закричал: «Никак нет, ваше благородие!» – обнаружив тем самым, что его сознательная жизнь началась в дореволюционное время.
– Так вы, Мавруша, теперь с молодыми живете?
– Второй год. Ведь Павла Кузьминична-то умерла!
– Вот что!
– И так упрямилась, так упрямилась, ни за что не хотела. Уже доктора по секрету говорят, что надежда хотя есть, но самая малая, и нужно, говорят, приготовиться ко всему, а она услышала и спорит, что у вас, дураков, малая, а у меня большая, и вы смотрите, как бы прежде меня концы не отдать. Так и сказала. Мне на Машеньку было больно смотреть, как она ее мучила: «Плохая, плохая, не любишь мать, плохая!» А плохая-то со всего света докторов позвала, только и слышишь: «Мавруша, чайник согрей!» А чайник как на грех распаялся, его Павла на керосинке забыла, я прибежала, а носик-то уже на полу лежит. И такой славный чайничек был, мне его одна чиновница подарила, я тогда еще в Новочеркасске жила…
Мавруша стала упрашивать меня отдохнуть с дороги, но дорога была нетрудная. И, успокоив старушку, которая порывалась пойти вместе со мной, я отправилась к Машеньке на медпункт.
– Медпункт? – с удивлением спросил меня белокурый паренек, стоявший у подъезда дома, в котором помещалась моя «лекарня». – Может, больницу? Как пройдете проспект Коммуны, направо – метеостанция, а налево – больница.
Напротив метеостанции стояла в прежние времена какая-то полуразвалившаяся хата, должно быть служившая чабанам приютом в ненастные дни. Теперь, пройдя к саду, обнесенному невысоким забором, я увидела три белых домика, соединявшихся дорожкой, вдоль которой росли кусты. По дорожке шла девушка в косынке, в белом халате и держала в руках никелированную коробку – медсестра, а поодаль на скамейках сидели люди в халатах – больные.
С волнением смотрела я на эти домики, которые оказались не такими уж маленькими – каждый в десять окон, – когда я подошла к ним поближе. «Роддом» – прочла я на одном из них, и мне вспомнился разговор с директором, упрекавшим меня за то, что я выписала «выставку-лубок по охране материнства и младенчества», не рассчитав, что самому младшему из жителей зерносовхоза было не меньше 16 – 17 лет. Небось пригодилась теперь моя выставка, если не заменили ее давным-давно другой, побогаче!
Возле кабинета, в котором принимала Маша, сидели больные, я уселась на диванчике в приемной и приготовилась ждать. Впрочем, ждать долго не пришлось: точно такая же, как пять лет назад, только, может быть, немного бледнее и тоньше, Маша вышла из кабинета и принялась с озабоченным лицом считать больных, – как видно, торопилась домой. Меня она тоже хотела сосчитать, всмотрелась, негромко вскрикнула: «Таня!» – и бросилась ко мне.