Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии - Алексей Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позади, в той части стены, там, где спускалось посольство, наверху одновременно погасли факелы, и сразу же оттуда раздался не то крик, не то вой. Ни Хумар, ни Унжу не знали, что по приказу Кадыр-хана кипчаки внезапно побросали все факелы вниз, и лучники ударили по монгольской сотне, слугам и толмачам, не трогая лишь двух послов. В свете пылающих смоляных поленьев и чадящих, брошенных на мокрую землю факелов нойон и Арслан-хан выбрались из корзин. Арслан-хан побежал, нойон же пошел, не торопясь, и, уже исчезая в темноте, остановился у факела и плюнул. Но стрелы вдруг стали с чавканьем втыкаться в землю впереди и сзади, и сбоку, образуя круг. Затем две длинные красные стрелы ударили нойона в обе щиколотки, он закричал и попытался бежать.
Костер было не развести, хворост на Черной горе мокрый и колючий, огонь занялся лишь на рассвете. Хумар снял монгольский тулуп и, бешено вращая, раздувал и раздувал пламя, пугая по временам двух украденных коней. Занимался рассвет, унылый и серый, в дожде.
Пламя гудело, притупляя чувство опасности, хотелось спать. Рассвет проявлял окрестности, дождь не сбивал формы, мир вокруг проявлялся, будто придуманный, не всамделишный, будто из снов. Неожиданно со стороны города раздался странный, ни на что не похожий скрежет, возник, пропал, растворился и вдруг перешел во вздох, только позже дрогнула земля. Хумар перестал махать тулупом, но пола тулупа попала в огонь, он выругался и отошел, охлопывая шкуру о землю. Они долго вглядывались в смутный, рождаемый рассветом силуэт города за пеленой дождя. Что-то там было не так, но что, они не поняли. Уже садясь в неудобное ему монгольское седло, Хумар вдруг сказал, хмыкнув:
— Что-то у меня с глазами, Унжу-хан, или с головой, куда девался купол старой мечети?
Костер горел ярко, надо было уезжать, и они заторопились.
— Сын Огула рассказал мне, — Хумар ударил пяткой коня, — что румийцы и персы по любому случаю делали глиняные таблички, даже если подвиг был незначительный, у нас же этим никто не занимается… Все-таки это неправильно, друг Унжу… — и, уже тронув лошадь, добавил, хотя Унжу промолчал: — Действительно, — опять выругался и сплюнул.
Гул, который услышали с горы Хумар и Унжу, означал большую беду, но это им, уезжающим, было знать не дано. Как и то, что никто не увидел их костра, потому что в это рассветное время старинная еще первых персидских завоеваний мечеть, сейчас обрытая траншеями и канавами с сетью подкопов и контрподкопов, вдруг будто скользнула по отсыревшей глине, дернулась, качнулась и рухнула, завалив лошадь, ударившись куполом о стену и башню, которые треснули от этого удара.
Когда Кадыр-хан с конвоем приехал на площадь, все улицы вокруг были заполнены молящимися напуганными людьми.
Солдаты спустились со стены, и Кадыр-хан приказал бить их за это палками, на стены спешно поднималась охранная тысяча. Векиль выкрикивал, что велено рвать языки тем, кто осмелится говорить или шептать, или даже беседовать в кругу семьи и близких о том, что падение мечети — знак того, что Аллах отвернулся от города и город обречен, ибо Аллах не может быть на стороне неверных, осквернителей ислама.
— Пусть об этом объявляют на площади каждый намаз семь дней, — дополнил векиля Кадыр-хан. — И пусть палач поработает сегодня, даже если не будет больших оснований, — но, уже говоря это и глядя на затихшую толпу под холодным унылым дождем, сам вдруг впервые, может быть, в жизни ощутил слабость и неуверенность такие, что захотелось слезть с лошади, исчезнуть и раствориться в этой толпе, сесть молиться, ни о чем не думать, и также впервые в жизни он позавидовал самому ничтожному из них за то, что им все же есть на кого надеяться и на кого положиться.
У него же и этого не было.
— Может быть, объявить, что мечеть завалила новый подкоп, который опять вели неверные, — предложил он векилю и пожал плечами, — если бы не дождь, ах, если бы не дождь.
Кадыр-хан долго шел по городу пешком, ему казалось, что даже дети не поднимают на него глаза.
Поздней ночью этих же суток сын Огула, несколько часов назад получивший сотню и уже в новых стальных наплечниках и в новом шлеме с железной стрелкой до губы, проверял караул у ворот. Яркие высокие костры в специальных каменных заглублениях с поддувом не гасли, а, напротив, мощно гудели под мелким ледяным дождем. Ночь вот-вот уже должна перейти в рассвет. Новый шлем был велик, и это было обидно. Был в сумке другой, но без стрелки. Он померял тот и этот, вздохнул, остался в том, который велик, подложив внутрь кусок кожи, и глянул в черное, сыплющее дождем небо. Потом пошел вдоль стены и ткнул сапогом под ребро задремавшего лучника, такого же юного, как он.
— Спящий не слышит не только сотника, — важно сказал сын Огула и поднял палец, — он не слышит свою смерть.
Пожилые воины были сильно побиты предыдущими штурмами, и сотня больше состояла из пополнения, а пополнение было очень молодо.
Неожиданно возник цокот копыт по мощеной улице. Из темноты, проявляясь в свете костров, выезжала конвойная часть, личная охрана Караши, синие нездешние кольчуги и хорезмийские щиты.
Караша был не в шлеме, в чалме, потемневшей от влаги, черные выпуклые глаза, перебитый сплюснутый нос и открытый для дыхания рот. Сын Огула не впервые видел Карашу близко, но всегда в шлеме. В шлеме Караша был воин, сейчас же сын Огула удивился собственной вдруг возникшей к Караше неприязни.
Караша смотрел на него, припоминая что-то, и дышал тяжело и шумно, не закрывая рот. Потом велел подойти ближе.
Сын Огула поклонился, успел ощутить страшный, раскалывающий все удар и перестающими уже смотреть глазами еще успел увидеть свой собственный смятый шлем, который катится под ноги лошади Караши и бренчит, как ведро.
В этот же предутренний час колченогий сын Кулан проснулся с отчаянным криком, перебудившим весь дом. Сидя на войлоке, выкатив глаза, мальчик плакал и кричал:
— Монголы, монголы входят в большие ворота…
И как его ни успокаивали, продолжал кричать, что он видел входящих в город монголов.
— Я видел, видел, — кричал он, задыхаясь и заходясь в кашле, от которого синел, — они въезжают, въезжают, скорей…
— Замолчи, замолчи, — кричала беременная отекшая Кулан, — этого нельзя кричать, тебе вырвут язык, сейчас булгар сбегает к воротам… Беги, беги, булгар; если ты вернешься быстро, я отдам тебе старые сапоги Унжу-хана, хотя можешь взять их сейчас, только вернись быстро.
Булгар обрадовался сапогам, схватил их и выскочил на дождь. Он хотел было пересидеть, не бежать же в темноте, и направился было к дому Унжу, но сзади тонким голосом закричал евнух с факелом и показал плетку.
— Положи этот белый камешек у ворот, — крикнул евнух, — и утром покажешь мне его…
Вздохнув, булгар побежал. Он долго бежал, проклиная на ходу свою жизнь, которая хуже, чем у собаки, всхлипывая и одновременно радуясь сапогам.
Улица вывела на дорогу, там впереди были ворота, там, ярко и успокоительно гудя, горели костры, булгар припустил и вдруг остановился и выронил камень.
У костров никого не было, огромные железные ворота были настежь распахнуты. И там, за ними, была темнота, дождь и странный нарастающий гул. Булгар метнулся назад, остановился, побежал вперед и вдруг наткнулся на мертвого сотника без шлема и с разбитой головой, и только теперь он увидел у ворот две высокие кучи мертвых тел. Из сплетения кольчуг, рук и ног глядело молодое лицо, такое же, как у сотника, и булгару показалось, что он сходит с ума.
Сзади кто-то не то шел, не то бежал. Булгар побежал вперед к воротам, из-за которых доносился этот странный не то гул, не то шум, и, уже понимая, что происходит, попытался потянуть тяжелую створку, но она была рассчитана не на тощего раба, а на десяток сильных воинов, таких, что лежали за спиной в этой страшной куче. Он увидел рядом с собой евнуха с трясущимися белыми губами, тот тоже пытался тянуть створку, и тут же из темноты на них выехали всадники с черными, завернутыми вперед косицами. Их было так много, что дрожала земля, и огонь костра задрожал.
Передний всадник в резко пахнущем черном тулупе и черных, будто лакированных латах не понял, кто эти два уродца, по его мнению, открывающие ворота, он сунул руку в мешок и бросил им по нескольку деревянных табличек с изображением скачущего леопарда. Это была жизнь, хотя они еще не знали об этом.
Цитадель, ровесница развалившейся мечети, приняла последние десятки кипчаков под низкие свои — коню не въехать — ворота. Цитадель ощетинилась лучниками и замерла, ожидая смерти, тяжелая и угрюмая под красным, перемешанным с дымом горящего города восходом.
Босой, с золочеными ногами, индус бегал за Кадыр-ханом с доспехами, но Кадыр-хан оставался голым по пояс, халат он снял, бросил вниз, сел на зубец и сидел, ожидая стрелы, как огромная нелепая птица. Но в него не стреляли.