Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии - Алексей Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе пожар нужен, пес, пес?! — Приказал стражникам отбирать и зарывать в землю все, что способно гореть. И помнить этот приказ Кадыр-хана всегда.
Сидя в седле, глядя на беззвучно рыдающего под телегой купца, на стражников и рабов, торопливо роющих яму, Унжу тронул лошадь шагом и увидел, что люди на базаре смотрят на него с ужасом.
Сады в Отраре были почти вырублены, кое-где еще стучали топоры. У домов стояли большие чаны с водой и лежали кучи измельченной глины, кошмы. Его сад был тоже вырублен. Он проехал мимо, у дома Кулан, где он теперь жил, раб-булгар взял коня, хромой сын Кулан в его старом шлеме и с его старой обломанной саблей ковылял к нему через вырубленный сад, Унжу пытался смягчить собственное лицо, чувствуя, что ничего не может сделать с тяжелым, брезгливым его выражением. Оно не относилось к мальчику, которого он жалел, оно относилось к жизни, но он боялся, что мальчик примет это на себя, и ощущал собственную гримасу на лице как маску.
— Наш камень остыл, — вдруг выкрикнул мальчик, — когда вырубили деревья, он сразу остыл. А мама весь день плачет.
Они пошли щупать черный камень, камень был не холодный и не горячий, просто камень на солнце, и все.
— Он был таким же, сказала мама, когда Аллах взял моего отца к себе, — весело сказал мальчик, — но ведь женщины глупы. И их речь подобна чириканью воробьев, да?!
Навстречу шла Кулан, она была беременна. Раб-булгар, причмокивая и подмигивая, увел мальчика напротив в дом Унжу, за ними торопливо ушли домочадцы, последним евнух с колокольчиком. Сейчас Унжу мог приезжать домой только днем, и все понимали это.
В доме было темно, окно в куполе, как синий распахнутый глаз. Унжу выпил легкого арбузного вина, есть не стал и лег, положив голову на живот Кулан, стараясь услышать движение новой жизни. Кулан ела виноград.
— Муж говорил, что из нашего города вырыт подземный ход, — вдруг сказала она, — он уходит далеко, ты не знаешь?.. Ночью камень был совсем ледяным… Когда погиб муж и когда был большой мор, ночами он все-таки был теплый. Если ты будешь осторожен, ты не повредишь маленькому…
Она стала гладить Унжу по лицу, шее, груди, но желание не приходило, и он закрыл глаза.
Ночью степь вокруг города, насколько хватало глаз, горела мелкими яркими кострами, желтые точки этих костров уходили за горизонт, но казалось, что и там, где глаз уже их не видит, они тоже горят жадным немигающим светом. В монгольском же лагере что-то передвигалось, скрипело, будто подходили новые кочевья.
Город, утомленный тревогами, быстро и сразу уснул, словно приняв эту новую жизнь. На стенах оставалась только часть гарнизона, кто жевал, кто посвистывал, стараясь глядеть не на костры, а на небо. Оно было покойное, в звездах. Раб-булгар принес на стену мясо и смотрел туда на огни, что-то шептал.
— О чем ты? — спросил Унжу.
Раб забормотал. И вдруг, сев на корточки и перестав дергать лицо, спросил:
— Почему все так устроено, хан Унжу? Всю жизнь я мечтал перестать быть рабом. Ты освободил меня, и я стал таким, как все, но не чтобы уйти на родину, а чтоб меня зарезал монгол. Все мои желания рано или поздно исполнялись, и все наоборот.
— Зато твоим близким, если они у тебя остались, не грозит беда, твоя страна очень далеко…
— Почему ты думаешь, что это хорошо?! Что мне не о ком думать и ни за кого не хочется умереть… И за тебя, хан, прости меня, — булгар совершенно неожиданно для Унжу заплакал. — Я всегда ненавидел ваши сады, которые летом делаются желтыми, но сейчас они вырублены, и твой город стал похож на старух с высохшими грудями, за все это я должен умереть — это не моя жизнь, это чья-то другая, чья-то другая…
Унжу смотрел на раба с интересом.
— У тебя задранные плечи, ты не носил колодок, значит, ты не убегал?!
Раб кивнул, продолжая плакать.
— Я видел твою спину, она гладкая, значит, ты никогда не поднимал руку на господина. Тебе не понять меня, старик.
Унжу взял стрелу, наконечник стрелы был обмотан паклей в сале, поджег его и, оттянув тетиву так, что хрустнуло плечо, пустил горящую стрелу в темноту. Послушал и не удивился, когда оттуда, из темноты, раздался крик.
Штурм случился на пятый день, именно случился, ибо первые минуты на стенах даже не поняли, что началось. Солнце, подсев к горизонту, слепило глаза тем, кто был на западной стене, там не ждали, было жарко и дремотно, жалили слепни. В сторону монголов почти не смотрели, как вдруг там из-за телег, из-за скопища повозок, юрт, из печного, пронизанного ярким светом дыма выплеснулась толпа сарбазов, воинов из покоренных монголами народов. Они выходили, заполняя пространство, никто даже не подозревал, что они там были и их было столько.
Неожиданно вся эта толпа потрусила ко рву, именно потрусила, не пошла, не побежала, и только тогда на стенах заметили, что у многих из них железные крючья на длинных веревках, и покуда толпа эта, скользя на задах по мокрой глине, спускалась в ров, из-за телег стала возникать вторая, и в этом втором возникновении вдруг сразу и резко обозначилась та зловещая геометрия, которая превратила кажущийся беспорядок в точную воинскую организацию. Повозки образовали четкие проходы, из которых возникли лестницы и шесты с перекладинами.
И эти лестницы и шесты были выше стен Отрара, они плыли, покачиваясь, над молчаливой, темной в ярком свете толпой.
Затем из зыбкого солнечного марева возникли монгольские всадники.
Все закричали одновременно, черные монгольские, красные кипчакские стрелы будто зависли в воздухе, плотной густой пеленой скрыли атакующих.
Ржание коней и крик тысяч людей рванулся к небу, и там, отрываясь от земли, завертелся и затих, и с большой высоты, откуда и город-то, теряясь в степи, выступал всего лишь бурым пятном, окруженным пылью, не было видно ничего.
Если же опять приблизиться к земле, крик вновь приобретал интонации, дробился, и общая масса превращалась в людей, убивающих друг друга, в лица бойцов, наносящих и принимающих удары, отнимающих жизнь и теряющих ее.
Внизу монголы пиками гонят сарбазов на стену, заставляют поднимать сброшенные лестницы, опять подтаскивать. И сотники из своих, из сарбазов, тоже гонят. Не послушаешься — умрешь здесь, послушаешься — там, на стене. Но до этого хоть минуты жизни. Взяли лестницы, опять полезли.
У кипчаков свой город, своя страна. Здесь, наверху, на стенах, лишних сгоняют, чтобы не мешали, здесь тяжелые топоры, бревна на цепях, чтобы сталкивать лестницы, и кипяток, и мешки с песком.
Кровь из разбитой головы густа и черна, и по отрарской стене, залитой этой кровью, идти трудно, ноги скользят, и можно упасть. Рабы засыпают скользкие кровяные лужи песком, чтобы следующий кипчак не поскользнулся в своей же кипчакской крови.
Ушло яркое солнце с западной стены, опустилось с зубцов, ударили у монголов барабаны. Ах — и нет монголов. Взвыли, гикнули и ушли, спустились на конях по скользкой глине, плюхнулись в воду, поднялись — и нету.
Сарбазы отходили долго, отстреливаясь, покрывая землю ранеными и умирающими.
Через полчаса в монгольском лагере все как было: печки дымят, монголы ходят, посмеиваются, руками машут, приглашают в гости.
Этой же ночью монголы ушли. Всю эту ночь, как прежде, до горизонта горели костры, как волчьи глаза, что-то ухало, двигалось.
Рассвет притушил костры, и то, что монголов нет и что костры просто гаснут, заметили не сразу. Сначала закричал один дозорный, потом другой, загрохотали, заахали по всем стенам барабаны. Утренний туман уполз, обнажая загаженную, изуродованную, в глубоких колеях пустынную степь с сухими желто-серыми кругами до горизонта, были юрты — и нет.
Город просыпался, еще не веря в счастье, так внезапно посланное Аллахом, и устремился к городским воротам. Двигаясь в том же направлении вместе с ликующей толпой, Унжу и Хумар чувствовали такую усталость, что не могли говорить, и такую тревогу, что боялись смотреть вперед, в конец улицы. И одновременно успокоились, увидев закрытые ворота, пешую конвойную тысячу Огула с лучниками.
Толпа застыла, напирая, и в наступившей вдруг тишине отрарцы раздраженно прослушали речь глашатая о том, что каждый, способный поднять кетмень, должен вернуться домой и прийти с этим кетменем к ближайшим от своего дома городским воротам, иначе будет бит. И тот, кто снимет глину с запасов дров для своего очага, будет бит тоже. И будет бит любой купец, открывший лавку без разрешения.
И Унжу, и Хумар кивали каждой фразе.
Сапог Хумара был прорублен на сгибе, медные пластины торчали во все стороны.
— Я и не заметил, — сказал Хумар Унжу, он вдруг выпятил подбородок и поинтересовался: — Ты много читал про древних героев, Унжу-хан, как ты думаешь, они были намного сильнее меня?.. — и попытался поднять Унжу за пояс с седла.