Императрицы - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Оставьте, пожалуйста… – Екатерина Алексеевна вспыхнула, и голос её дрожал. – Не забывайте, что я жена моего мужа. Граф Понятовский иногда позволяет себе забывать об этом.
Великая Княгиня отвернулась от английского посла и заговорила по–немецки с академиком Миллером. За бойкою беседою на философскую тему она не могла прогнать досадной мысли: «Ужели эти люди не только ищут альковных сплетен, но умеют заглядывать и в тайники её души, читают её сокровенные мысли?»
Граф Кирилл Григорьевич ловким манёвром отправил гофмейстерину Великой Княгини на вельботе английского посла, саму же Великую Княгиню усадил на голубые подушки своего атаманского катера.
– Уф, Ваше Высочество!.. Ну и испытание!.. Томительное заседание… И как было душно!.. Всё латынь!.. Ни слова по–русски – русская академия!
– Везде так, Кирилл Григорьевич, – с кротостью сказала Великая Княгиня, – латынь – язык учёных. А вот нехорошо, что вы спать изволили во время заседания.
– Да разве, Ваше Высочество, то было приметно? Я со стыда сгораю. Это я речь свою обдумывал, и как–то было трудно.
– Но почему?
– Позвольте изъяснить вам это последним стишком нашего досточтимого Михаила Васильевича Ломоносова.
– Каким ещё стишком? На вас не похоже стихами изъясняться.
– Стишком – «Разговор с Анакреоном».
– Eh bien.[44]
– Вы разрешите?
Мне петь было о Трое,
О Кадме мне бы петь,
Да гусли мне в покое
Любовь велят звенеть.
Я гусли со струнами
Вчера переменил
И славными делами
Алкида возносил;
Да гусли поневоле
Любовь мне петь велят,
О вас, герои, боле,
Прощайте, не хотят…
В голосе Кирилла Григорьевича звучали неподдельная любовь и тоска.
– Вы меня поняли, Ваше Высочество? Не легко мне было говорить льстивые и лестные слова немцам академикам, когда Ваше Высочество персонально здесь быть изволили.
Да гусли мне в покое
Любовь велят звенеть.
– И всё–таки вы будете по своему обыкновению молчать.
– Да, Ваше Высочество, буду молчать, ибо как смею я сказать то, что так хороню в самой глубине своего сердца?
Катер мягко взлетел на невские волны. Шипит под носом волна, гнутся длинные распашные вёсла в руках у сильных гребцов. За кормою шелестит по ветру великокняжеский штандарт и полощет концом по крутящей, будто кипящей воде.
Великая Княгиня молчит. Да, он любит… давно и крепко любит и потому молчит, что очень сильно любит… А любовь разве не сила, не то орудие, которое поможет в любую минуту?..
– Послушайте, Кирилл Григорьевич, скажите мне… Что за охота была вам… помните, в то сумасшедшее лето, когда мы все жили в Раеве, у Чоглоковых, под Москвою, приезжать к нам из своего Петровского каждый день? Это было вам, должно быть, очень утомительно… И у нас была такая скука. Всё те же люди и те же разговоры и шутки, мы так надоели друг другу. У вас же, в Петровском, я слышала, каждый день бывали новые люди, множество гостей, и все самого лучшего московского общества.
Гребцы навалились, давая последний разгон лодке перед причаливанием. Загребной откинулся далеко назад.
– Да гусли поневоле любовь мне петь велят, – чуть слышно сказал Разумовский. – Я был тогда влюблён.
– Что вы?.. Да в кого же могли вы быть влюблены у нас?..
С деревянным стуком гребцы выбрали вёсла из уключин. Матрос стал с крюком на носу Сейчас и пристань.
– В кого?.. В вас!
Екатерина Алексеевна рассмеялась.
– Вот… Не подозревала. Ведь вы тогда уже несколько лет как были женаты и, сколько я слышала, хорошо жили с женою. Вы хорошо умеете скрывать свои чувства.
– Мои чувства, Ваше Высочество, были особого порядка… И они остались неизменными.
Разумовский протянул руку Великой Княгине, чтобы помочь ей выйти из катера. Маленькая ножка коснулась бархата подушки, чуть нагнулась лодка. Екатерина Алексеевна оперлась на руку Разумовского и ощутила: тверда рука и не дрожит.
Да – этот пойдёт для неё на всё…
IX
В эти дни при Екатерине Алексеевне появилась новая фрейлина – сестра Елизаветы Романовны Воронцовой, Екатерина Романовна Дашкова. Ей было семнадцать лет. Она воспитывалась за границей, говорила по–французски лучше, чем по–русски, и вся была пропитана идеями Вольтера и духом Монтескье и Дидро. Великой Княгине было интересно говорить с нею и вспоминать любимых философов. Екатерина Романовна только что вышла замуж за Дашкова, и замужество давало ей известную свободу. Наружно – «бержерка» саксонского фарфора, миниатюрная куколка с тонкими нежными чертами миловидного лица, с фарфоровою матовостью щёк, с большими серо–голубыми наивными глазами, с высоко взбитыми в модной причёске пепельными пушистыми волосами – она была несказанно привлекательна и нравилась всем, и женщинам и мужчинам. Её родственник Никита Иванович Панин, назначенный Императрицей наблюдать за воспитанием наследника Павла Петровича, был влюблён в неё. Задорная, смешливая, с галлицизмами в русском языке, мило картавящая, пропитанная духом вольности, вывезенной из Франции и Швейцарии, она была постоянно окружена гвардейскою молодёжью.
Она, и как–то вдруг, воспылала совсем необычайною, нежною и страстною, на всё готовою любовью к Великой Княгине и не отходила от неё. И то, чего себе не могла позволить Великая Княгиня, – громко и смело говорить о политике, то могла делать с наивною прелестью куколка Екатерина Романовна. По своему положению – родной сестры фаворитки Великого Князя, родственницы Никиты Ивановича Панина – она знала всё, что делалось при Великом Князе, что говорилось у Императрицы в связи с помыслами о юном ребёнке–наследнике. Она могла передавать, и как бы от себя, не впутывая Великую Княгиню, то, что ей искусно подсказывала Екатерина Алексеевна, и Дашковой казалось, что она становится во главе какого–то заговора.
Так незаметно и как будто и помимо воли Великой Княгини и точно создавался заговор против Петра Фёдоровича. Екатерина Алексеевна стремилась в этом заговоре устранить и своего сына Павла Петровича, чтобы быть не регентшей, но полновластной Императрицей. Она не изменяла своей формуле, как–то давно вылившейся у неё в слова: «Здесь я буду царствовать одна!..»
Помеха была в сыне и в том, что самые преданные ей люди – Бестужев и Панин, на которого влияла Дашкова, никак не могли понять, как и куда мог деваться Павел Петрович? И Екатерина Алексеевна искала ещё и таких людей, которые настолько были бы преданны, что и сын её не стал бы им помехой.
Алексеем Петровичем Бестужевым был заготовлен манифест, которым, по смерти Елизаветы Петровны, Императором провозглашался малолетний Павел Петрович, а регентшей его мать, Великая Княгиня Екатерина Алексеевна. Это было в духе Петра Великого, и потому была надежда, что в нужную минуту Императрица согласится подписать этот манифест. Но Государыне донесли раньше времени о существовании какого–то заговора. Бестужев успел сжечь манифест, но было приказано произвести расследование. В начале 1759 года Бестужева сослали в его имение Горетово, графу Понятовскому, не сумевшему скрыть своих чувств к Великой Княгине, предложили отъехать от Императорского двора за границу, а ближайших советников и сотрудников Екатерины Алексеевны Елагина и Ададурова сослали – первого в Казанскую губернию, второго – в Оренбург.
Государыня отказывалась видеть племянницу, она подозревала её в заговоре. Больная, сердитая, она, не стесняясь придворными, ругала племянника. Немцы её раздражали, а вот выгнать их с половины Великого Князя не могла или не хотела. Назревал нарыв, и не могла быть спокойна Великая Княгиня. Она знала государынин нрав: «Я еду, еду – не свищу, а наеду – не спущу». По городу ходили «эхи» – Дашкова их ловила и докладывала Великой Княгине, сидя у её ног. «Обоих вон из России, и мужа, и жену. Окружить Павла Петровича, милого Пуничку, русскими людьми и готовить его царствовать…» Никита Иванович Панин играл едва ли не первую роль при Государыне.
Великая Княгиня поручила Дашковой спросить Никиту Ивановича, может ли быть что–нибудь подобное, угрожает ли ей высылка?
Очарованный племянницей, заворожённый ею, Панин пустился на откровенности. Он задумался над вопросом Екатерины Романовны и наконец, после некоторого молчания, сказал:
– Того переменить не можно, что двадцать лет всеми клятвами утверждено. Однако думаю, что ежели Государыне Императрице такой план на благовоззрение представить, чтобы отца выслать на родину, а мать с сыном оставить, то большая в том вероятность, что она на то склониться может. – Он помолчал, глядя в синие, прекрасные, наивные, совсем детские глаза Дашковой, и продолжал: – О сём говорено было с Шуваловым после обеденного кушанья у него в доме, когда много всяких питий пито было и о здравии и за упокой… Известно, у пьяного на языке, что у трезвого на уме. Полагали такое действие возможным. Затем очень уж его Высочество наружу выставлять изволит свою любовь и преклонение перед немцами, и сие для Государыни нож острый…