У памяти свои законы - Николай Евдокимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, Серафим. И не мучай себя, — почти ласково ответила она.
— Зачем же в письмах ты мне делала разные намеки? — с укором спросил он.
— Ну, виноватая, чего ж теперь... От тоски писала, страшно было...
Он молчал. И тогда она спросила:
— А за что ты меня любишь, Серафим, а?
— За что мужик бабу любит? Вот и я за то же.
— За что? — спросила Настя, спросила так, будто хорошо знала, за что Фролов ее любит, но хоть и знает, однако очень хочет услышать это от него самого.
— За тайну, — ответил Фролов.
Настя удивилась, она предполагала услышать совсем другое.
— Какую такую тайну выдумал?
— В каждом человеке — тайна. Нету человека без тайны...
— Так уж и нету?
— Нету. А ежели без тайны, то человек совсем нестоящий. Но нету таких, без тайны.
— А во мне какая же тайна? — спросила Настя. И снова так спросила, будто знала свою тайну.
— Тайна — она и есть тайна, — сказал Фролов. — Ее, может, вовек не разгадаешь.
— Да? — Настя приподняла брови, вглядываясь в лицо Фролова, словно хотела понять: а есть в нем самом тайна или нет ее. Посмотрела, улыбнулась и пошла к дому иной, какой-то незнакомой походкой, будто прибавилось у нее уважения к себе самой от сознания, что она хранительница какой-то тайны. Обернулась, проговорила через плечо: — А вот в тебе нету тайны, Серафим.
И засмеялась добрым своим, ласковым смехом, будто пошутила. Он тоже засмеялся — не от слов ее, а в ответ доброму ее смеху, от которого ему опять стало хорошо.
Эта хорошесть долго жила у него на сердце, он шел домой, а хорошесть не покидала его. Фролов медленным шагом двигался, неторопко, будто котелок со щами нес, боялся расплескать.
Возле своего дома увидел Ромку Кочина. Ромка опасливо стоял на почтительном расстоянии от забора, выглядал Анфису и почему-то держался за щеку, морщился, словно у него болел зуб или объелся он кислятины, вот и перекосило.
Анфиса стирала за сараем. Тугие, крепкие ее икры выпирали из голенищ. Узкая армейская юбка облегала круглый зад. Казалось, хлопни по нему ладонью, и он загудит, как колокол. Анфиса орудовала в корыте, все тело ее двигалось, и зад двигался. Ромка крякнул с тоской, позвал заискивающе:
— Анфиса!
Но она не услышала.
— Анфиска! — кротким голосом крикнул он.
Она обернулась, сдула с глаз волосы, сказала:
— Во, опять пожаловал гражданин, собственной персоной! Чего надо?
— То есть как «чего надо»? Домой пришел.
— Вон оно што! А это видал? — Она показала ему комбинацию из трех пальцев.
— Не греши судьбу, Анфиса, — осторожным голосом проговорил Ромка, не зная, агрессивным ли тоном продолжать переговоры или проявлять дипломатию. — Я домой явился.
— Нужен ты мне как собаке пятая нога! Иди, откуда пришел!
— Не глупи, слышь?! — строго сказал Ромка.
— Конечно, со мною-то тебе куда как удобно! Но только знай: кончилось твое удобство. Отныне ты мне чужой. Я брезгливая.
— Сдурела! — Ромка рассердился. — Взаправду, что ль? Ты что? Схотела, чтоб я тута без бабы терпел? Дура стоеросовая: я, чай, мужик, без бабы у меня давно бы кровь загустилась да в мозги вдарила. Ты что, безграмотная? Сама небось не безгрешная. Не спрашиваю, потому деликатный человек. Может, ты со всей дивизией спала, кто тебя знает?
— Точно! — сказала Анфиса. — Спала. И не с дивизией. С армией. У меня мужиков полный кузовок был, от сержанта до генерала, не тебе чета мужики-то.
— Ну и хрен с ними, — великодушно сказал Ромка. — Прощаю! И ты не ломайся, не строй невинность. Я дом сберег...
— Спасибочко. Но на порог не пущу.
— Дура, я муж.
— Разведут.
— Потаскуха ты! — Ромка разозлился вконец. — Шурка у ей отрыжку вызывает, Шурка у ей грязная. Да Шурка, может...
— Заткнись! Ну! — скомандовала Анфиса. — Ты мне о Шурке не сказывай: я такую картину углядела — ввек не отплююсь. Иди, иди, не мешайся. — Она отвернулась, стала опять стирать.
Ромка поорал, погрозился, да и ушел. Фролов поглядел на Анфисины икры, на ее спину, на крутые ягодицы, устыдился своих мыслей и отправился в избу обедать — пить кипяток с сухарями. Из окна была видна Анфиса. Фролов сел к окну спиной, но недолго сидел так: поелозил на табуретке и опять обернулся лицом к окну. Анфиса стирала, тело ее ходило ходуном, на ногах обугрились икры. Хороша она была, и Фролов рассердился на себя самого: до чего ж он скотина, — еще не утих в нем теплый дождик от Настиной улыбки, а он уже воззрился на Анфису. Фролов допил кипяток, побрел к себе на склад, подальше от греха.
Дела у него на складе было не так уж много: он побеседовал с Солдаткой, сгрузил вновь поступившие порожние ящики и уже в сумерках направился домой.
В кино сходить бы, да в кино показывали старую картину; самогону можно было бы выпить, но и пить не очень хотелось. Пошел Фролов к клубу, на танцы, но и танцев сегодня не было: баянист загулял, а без баяниста что за танцы? Фролов посидел на бревне, поболтал ногами, позубоскалил с девками, потерся возле них, обхохотался, потравил баланду про войну, в общем, весело провел время и направился к себе на квартиру дальней дорогой, мимо Настиного дома. Хотелось ему хоть на дом ее посмотреть перед сном. Такие утешительные для сердца прогулки Фролов любил иногда совершать.
Он тихонечко вошел к ней во двор, заглянул в окошко, избрав такую позицию, чтоб его не было видно из дома. Но никого он там в комнате не углядел. Он ближе подсунулся к окну и увидел деда, сующего нитку в невидимую Фролову иголку. Смешно дед выглядел: далеко в стороны разведет руки, а потом медленно сближает и вдруг — бац! — резко выбросит руку с ниткой, будто стрельнет, но в цель-то не попадет и начнет все сначала. Фролов поискал по комнате глазами Настю, не нашел и пошел прочь. Но прежде чем уйти со двора, заглянул на всякий случай в курятник: может, там Настя? Но и там ее не оказалось. Он пошел к калитке и вдруг увидел ее возле сарая.
Она стояла, прислонившись к черным бревнам, и смотрела на Фролова рассеянным, непонятным взглядом, словно и на него смотрела и будто мимо. Фролов знал и не любил этот взгляд, который был направлен как бы вовнутрь ее, Настиной, души. В такие минуты от нее плыл холод, как от куска льда. Когда Фролов видел ее такой, ему казалось, что у нее горе. Но вроде не было у нее никакого горя, и жизнь ее, по наблюдениям Фролова, была не хуже и не печальнее, чем у других.
— О чем ты тоскуешь, Настя? — с печалью спросил Фролов и сам будто ощутил ту боль, которая, казалось ему, съедала сейчас Настю.
— Опять пришел! — устало сказала она. — Надоел ты мне, Серафим.
Нет, зла не было в ее голосе. Просто она всегда говорила то, что думала, не очень заботясь, ранят ее слова другого человека или нет. И Фролов не обиделся.
— Я уйду, прости, — сказал он мягко. — Но, может, пойдем погуляем? Чего стоишь-то неприкаянная? Стоит, ровно в омут собралась! Пойдем?
— А зачем?
— Как «зачем»? — удивился Фролов. — Чтоб веселее было. А ты одна и одна. Отчего ты одна? Есть подружки-то или нету их?
— Ты разве отдел кадров?
— Нет, не отдел кадров. — Фролов вздохнул: трудно так говорить, если другая душа заперта от тебя на замок и нет у этой души никакого желания открыться. — Просто любопытно мне: может, горе у тебя какое?
— Любопытство не порок, а большое свинство, — сказала Настя. — Иди своей дорогой, Серафим. Не звала тебя.
Фролов стоял совсем рядом, близко от нее, прямо возле его лица было ее лицо, — наклонись чуток, и можно поцеловать. С другой девахой он так бы и поступил, а эта... Иной эта была, эту он страшился. Он посмотрел на ее губы, почувствовал от волнения сухоту в горле, спросил глухо:
— А ежели я поцелую тебя, а, Настя?
— Какой скорый! — строго сказала она. — Не разрешаю.
Фролов мог бы ослушаться и поцеловать, но он не ослушался: он не то чтобы обиделся, но осерчал немного.
— Замуж тебе давно пора, детей рожать...
— Пора, — согласилась она. — Надоело одной мучиться...
— Вот и выходи за меня, — невесело усмехнулся он. — Вместе станем мучиться. Только какие такие у тебя мучения?
— А радости какие? Что я видела? Ничего. Одну войну, одно людское горе. Навек я, наверно, перепугана...
— Не выдумывай, отомрут твои страхи. Идем лучше гулять.
— Легкомысленности в тебе много, Серафим, вот чего, — сказала она и медленно пошла к избе.
«Чудное ты существо», — подумал Фролов и побрел домой. Но не напрямик, а вдоль реки, чтобы успокоиться от Настиной печали.
Красота была — красивая, как на картине. Небо в закате, с одной стороны розовое, с другой — синее, почти черное, вроде бы тучи несли грозу. Темнота только коснулась реки, но не пала еще, прикрыла прозрачной пленкой, а не сгустилась, и покуда было далеко видно, аж до того берега.
Кто-то плыл, пыхтел, отдувался. Без труда, с удовольствием плыл. Фролов узнал Анфису. И она его заприметила: