Собрание сочинений в 3 томах. Том 1 - Валентин Овечкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот! Товарищ капитан давеча говорил про меня, что я на ходу сплю, а я на ходу «языка» захватил, — сказал с гордостью Завалишин.
Не то было смешно, что Завалишин на ходу «языка» поймал, — сам немец был смешон: маленький, щуплый, как подросток, лысый, в очках, но с драчливо засученными по локоть рукавами кителя. У фашистов такой обычай — ходить в бой, засучив рукава. Может быть, этим они подчеркивают, что война для них — профессия: идут, как рабочие-мясники утром на бойню. О здоровом, рослом солдате ничего не скажешь: вид получается довольно внушительный, когда наступает цепь таких мясников, но плюгавому сморчку, какого пригнал Завалишин, засученные рукава были совершенно не к лицу.
Немец, дрожа от страха и озираясь по сторонам, бормотал, тыча себя пальцем в грудь: «Их бин егер, егер», — объясняя, что он не офицер, а рядовой солдат, а бойцы, обступившие его, хохотали, потешаясь его видом.
— Эй, вояка, зачем рукава засучил? На кулачки хотел биться?
— В психическую собрался?
Любит солдат посмеяться. Казалось бы, совсем не место веселью там, где снаряды роют землю, и пули свистят, и смерть неотступно ходит за человеком. Но не все же время думать о ней, о смерти, будь она неладна!
Уже немало бойцов вынесли санитары из батальона в балку, где стоял ночью со своим КП Петренко и где развернулся после его ухода перевязочный пункт. На зеленой траве валялись окровавленные портянки, рваные рубахи, куски бинтов. Раненые, способные двигаться, обступили старый колодец со сломанным журавлем, опускали в него котелки, привязанные к поясам, жадно пили нечистую, с затхлым запахом воду и поили лежавших на земле товарищей.
Солнце поднялось высоко и пекло по-летнему. Подсыхающая земля паровала. В степи струились в воздухе над горизонтом «барашки».
Подъехали с кухней командир хозвзвода и повар, остановились у колодца, начали раздавать пищу раненым.
Петренко с пятой ротой был уже в селе. Взяв из двух рот по взводу бойцов, он послал их с пулеметами вперед по дороге, приказав окопаться на гребне, откуда могли подойти резервы на помощь окруженным в селе гитлеровцам.
Исход боя был уже решен. Немцы не вырвались. Сады и улицы были завалены трупами в зеленых, измазанных грязью кителях. Танки больше не показывались. Огонь утихал. Только в районе четвертой роты упорно оборонялась засевшая в мельнице группа автоматчиков со станковыми пулеметами…
Петренко как расстался со Спиваком на рассвете, так и не видел его до сих пор. Он спрашивал о нем прибегавших из рот связных.
Завалишин доложил комбату:
— Был в четвертой роте, видел его с младшим лейтенантом Осадчим тогда еще, как немца захватил, а после не видел… Беспокоитесь, товарищ старший лейтенант, об землячке? Ну, я думаю! Земляк на фронте — все одно что брат. Да еще какой земляк — из одного колхоза! Вот как довелось вам воевать — на пару… Эх, мне бы такого землячка! Я бы за него и в атаку ходил, жалел бы его.
Петренко, нахмурясь, ответил Завалишину украинской пословицей:
— Не вжалеешь батька в наймах. Слыхал такое?..
Но Спивак был жив и невредим. Он все время находился в четвертой роте, которая, как и обещал Осадчий, первой ворвалась в село, быстро очистила от противника одну улицу, но затем попала под сильный пулеметный и автоматный огонь с мельницы и вынуждена была залечь.
Один станковый пулемет, строчивший из-под крыши мельницы, замолчал после того, как туда угодил тяжелый снаряд и разворотил половину крыши. Два пулемета вели огонь из узких амбразур со второго этажа. Автоматчики стреляли с обоих этажей, из окон. Место перед мельницей было открытое — улица и большой голый двор.
Судя по утихавшей перестрелке в центре села — оттуда доносились только одиночные винтовочные выстрелы, — бой кончался. Где-то добивали гитлеровцев, выкуривали их из хат и погребов, забирали в плен. Оставалась мельница. Вызывать на нее огонь артиллерии, когда рота находилась тут же, в ста метрах, и село наполнялось уже своими войсками, было рискованно. А в плен сдаваться немцы, видимо, не желали.
Спивак лежал с Осадчим в кустах за дорогой, за развалинами какого-то каменного сарая, обдумывая, как бы покончить поскорее с этим последним убежищем гитлеровцев в селе и пообедать.
— Не хотят в плен. Не хотят, сволочи, заводы нам восстанавливать и шахты откачивать, растак их! — выругался Спивак. — Какие-то белоручки попались. Надо что-то придумать… Не повезло нам сегодня, товарищ Осадчий. Там уже, вероятно, трофейный шнапс раскупоривают, а мы лежим… Чего он, Петренко, не подкинет хотя бы пару бронебойщиков? Связные есть? Напиши ему.
Но не успел Осадчий достать из полевой сумки карандаш и бумагу, — сзади них послышался шелест травы. Оба разом обернулись и увидели ползущих солдат с длинными, как шесты, ружьями. Не двух, а восемь бронебойщиков прислал Петренко.
— Товарищ капитан! — задыхающимся шепотом начал приползший первым сержант. — Товарищ младший лейтенант! В ваше распоряжение. Четыре расчета…
— Добре, — сказал Осадчий. — Патронов много?
— Не так чтобы много, но штук но десять осталось… Куда бить, товарищ младший лейтенант? По окнам?
— По окнам… Только надо смотреть куда. Они не сидят на месте. Даст очередь из одного окна и бежит до другого. И амбразуры есть у них по углам… Вы по автоматчикам патроны не тратьте, вы мне станковые пулеметы подавите.
С мельницы, видимо, заметили движение в кустах за развалинами сарая. Струя разрывных пуль брызнула по камням. Все пригнули головы. Мелкий осколочек камня больно черкнул Спивака по щеке. В цепи лежавших в саду бойцов кто-то громко всхрапнул, словно во сне, перевернулся с живота на бок, разбросал ноги ножницами в неестественной позе и так застыл.
— Ранен? — спросил Спивак, заклеивая поднятым с земли листочком тополя царапину на щеке.
Сосед повернувшегося на бок бойца подполз к нему, всмотрелся в его мутнеющие глаза, приложил ухо к груди, послушал.
— Убит.
Бронебойщики тихо расползлись по местам, указанным командиром роты, и, наблюдая безотрывно за мельницей, стали вести редкий огонь по черным провалам окон и амбразурам, из которых показывались стволы пулеметов.
Рядом со Спиваком, за камнями, лежал командир третьего взвода старший сержант Разумовский, молодой красивый парень с писаными девичьими бровями, большими черными задумчивыми глазами, харьковчанин, по гражданской специальности электрик.
Когда Спивака отвозили зимою раненого в медсанбат, Разумовский был еще рядовым бойцом, бесстрашным в бою, не знавшим усталости в походах, от которого никто никогда не слышал жалоб на фронтовые тяготы. Он пришел в полк из партизанского отряда, действовавшего в Харьковской области, пока она была оккупирована, и расформированного при соединении с Красной Армией. Первое время Разумовский в полковой разведке и показал себя прекрасным лазутчиком, но оттуда его пришлось перевести в роту, когда выяснилось, что бесполезно ждать от него живого «языка» — всегда в той группе разведчиков, с которой уходил Разумовский, случались «несчастные» происшествия с пленным: то начал кричать, заткнули ему рот тряпкой и нечаянно задушили, то шальной пулей зацепило, не довели. Для разведки он оказался слишком зол.
На днепровской переправе он заменил убитого сержанта, принял на себя команду отделением и так и остался отделенным, без звания. За бои на правом берегу (в отсутствие Спивака) Разумовский, уничтоживший ручными гранатами в одной хате девять гитлеровских солдат, был награжден орденом Красной Звезды, аттестован старшим сержантом и получил назначение на должность командира взвода.
Спивак помнил задушевные беседы зимою на походах с этим молчаливым, задумчивым чернобровым парнем. С тех пор как начал он получать письма из дому, с освобожденной Полтавщины, и узнал, что его жена и дети спаслись, Спивак, встречаясь с Разумовским, чувствовал всегда какую-то неловкость перед ним за свое счастье. У Разумовского вся семья погибла в Харькове, никого не осталось у него, ни одной души родных во всем свете: погибли мать, жена, две сестры, брат…
— Большой перелом в войне наступил, товарищ капитан, — высказал как-то свои мысли агитатору полка молчаливый Разумовский. — По всему видно — врагу уже не воскресать. А на душе — не легче. Даже как-то тяжелее становится… Я боюсь, товарищ капитан, того дня, когда скажут — конец войне, мир, нельзя больше их бить. Что я буду тогда делать? Я от одних думок с ума сойду…
Спивак всю ночь, пока шли они колонной по глубокому снегу, рассказывал Разумовскому о тяжелой судьбе многих знакомых ему людей, находивших в себе мужество вынести такие удары и продолжать жить и делать свое полезное человечеству дело. Рассказывал об одном полковом враче, старом буденновце, дважды потерявшем на своем веку семью: первую его жену и двух маленьких детей убили в двадцатом году махновцы на его родине в Мелитопольщине; вторая жена и взрослые дочь и сын погибли в первый день Отечественной войны во Львове. И врач — в пятьдесят лет белый старик — ходил не горбясь, за обедом твердо отодвигал от себя лишнюю стопку, курил не больше, чем всякий курящий человек, делал трудные операции, подбадривая раненых излюбленной своей поговоркой: «До свадьбы выздоровеете, юноша!» — заказывал знакомым врачам в тыл большие списки литературы, по которой следил на фронте за всякими медицинскими новинками, и даже собирался вернуться после войны к каким-то научным исследованиям.